Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— За что тебе на меня сердиться? — Шарль был удивлен. Он никогда не думал, что Жан мог на него сердиться.

— Именно не за что. Я хочу только сказать, что если я не пытался связаться с тобой, то по совершенно другим причинам.

Поскольку Жан молчал, Шарль спросил у него, по каким именно.

— Это трудно объяснить. Я тебе уже сказал: я многое понял, я изменился.

Они помолчали минуту. Шарль сидел в кресле своего отца, Жан в другом кресле, повыше. Вынимая из кармана пачку «Голуаз», он спросил:

— Ты не возражаешь, если я закурю?

Шарль отрицательно покачал головой. Он почувствовал, как тоска сжимает ему сердце. Сколько раз он мечтал об этой встрече с Жаном! Конечно, он понимал, что Жан переменился. Но он ожидал большей теплоты, большей откровенности. Они поговорили бы о родителях, обо всем пережитом. Шарль даже хотел сказать ему: «Теперь мы братья больше, чем когда-либо». А Жан ответил бы ему что-нибудь вроде: «Да, старина Шарль. До последнего часа».

— Ты ничего не знаешь о своих родителях? — Ему хотелось все же попытаться внести хоть немного теплоты.

— Как и ты, я думаю. Депортированы, в лагере. Но я не знаю где.

— Ты знал, что твой отец причастен к истории с парашютистами?

— Нет. Впрочем, я думаю, что он был там не из главных, бедный папа. А мама тем более.

Шарлю показалось, что он слышит приглушенное эхо тирады Люсьена, брата Эжена. Даже здесь, несмотря на связывающее их общее горе, Жан давал почувствовать разделяющую их дистанцию. Тогда, заметив, что пропасть между ними все больше, Шарль сделал еще одну попытку, взывая к другой солидарности.

— В конце концов, может быть, мы были и не так уж далеко друг от друга в последнее время. Я был в лесу Сизена.

— Я знаю, — сказал Жан. Его сигарета погасла, и он снова зажег ее.

— Как, ты знаешь?

— Мне сказали. Ты был агентом в подпольной организации Корбона.

Шарль никогда не слышал об этом Корбоне, но ни за что на свете он не признался бы в этом.

— Это хорошо, — добавил Жан.

Конечно, эти два слова доставили Шарлю удовольствие, ему стало легче на душе. «О! Ты знаешь, я сделал совсем мало. Ты, конечно, сделал намного больше». Жан не заметил сказанного.

— Ты в какой подпольной организации был? — спросил Шарль.

— В ФТП («Франтирёры и партизаны»).

Шарль уже достаточно в этом разбирался, чтобы понять, что ФТП — это коммунисты.

Больше всего рассказывал ему о ФТП папаша Лориу, и это дало ему повод подумать, что надо бы постараться отыскать его, чтобы узнать об этом подробнее. «Патриоты, — говорил Лориу, — конечно, они патриоты. Но можно подумать, что они считают себя единственными, как будто мы, остальные, не патриоты. В 40-м где они были, эти коммунисты? Бошам нужно было напасть на русских, чтобы эти типы изменили свою позицию. До того их и видно не было». Шарль мысленно видел, как папаша Лориу набивает трубку, легонько постукивая спичечным коробком, чтобы умять табак. «А франтирёры, что это такое? Они что, хотят остаться в стороне, они не хотят вмешиваться? Все это для того, чтобы после войны иметь свои собственные войска, повинующиеся только их проклятой партии».

Однако Шарль удержался и не спросил Жана, был ли он коммунистом. На самом деле он вдруг испугался, что Жан коммунист, а тогда он просто не знает, как себя с ним вести. (Когда несколько лет спустя Шарль вспомнил об этом эпизоде, он вдруг подумал: раз я тогда испугался, значит, у меня уже в те годы было какое-то особое представление о коммунисте; к коммунисту можно, конечно, питать уважение, даже дружеские чувства, о чем свидетельствовали отношения его отца с кузнецом Мари Анж Рателем. Но это человек, чье восприятие окружающего мира настолько чуждо и даже враждебно таким людям, как Шарль и его окружение, что просто не может быть и речи ни о взаимопонимании, ни даже о сотрудничестве. Наверное, это и был результат речей, услышанных им от отца: «С этими парнями, что бы ты ни сделал, что бы ни сказал, невозможно договориться по той простой причине, что они не хотят с тобой договариваться. Даже если ты и добрый малый, если они и уважают тебя, в канун торжества социальной революции они ликвидируют тебя просто потому, что ты должен исчезнуть. Это их логика, а логика у этих парней железная». А потом другие речи, произнесенные за завтраком на охоте: «Коммунисты, надо отдать им справедливость, — это другая порода людей. Люди, отличные от остальных. Для них Партия всегда права. Пусть она назовет сегодня белым то, что вчера называла черным, им все равно. Они идут за ней. Где еще такое встретишь!»)

— Франтирёры и партизаны хорошо воевали, — говорит Шарль, все еще надеясь найти отклик на свои чувства. Но Жан не реагирует, а немного наклоняется вперед, смотрит на ковер и начинает глухим голосом своего рода монолог, который Шарль слушает, сохраняя спокойствие, не прерывая. Он не отводит глаз от Жана, и тот, должно быть, чувствует его взгляд, взгляд, в котором он увидел бы, если бы посмотрел, такую безысходную грусть, что, быть может, остановился бы.

— Теперь, — говорит Жан, — я должен все объяснить тебе. Я мог бы не возвращаться сюда. Действительно, я уже почти решил не возвращаться. Но я не хотел, чтобы ты верил неправде. Что я умер, пропал без вести. Или же что я не захотел тебя видеть, так как что-то имею против тебя. Против тебя, Шарль, я ничего не имею. Я вернулся, чтобы тебе это сказать, чтобы ты не обманывался, не строил ложных предположений. Если бы не ты, я бы сюда не вернулся. Потому что я не хочу больше возвращаться. Теперь я уже не вернусь. Это последний раз. Для меня Ла-Виль-Элу — конченая история. Мне здесь больше нечего делать. Если мои родители вернутся, я скажу им, чтобы они здесь больше не жили, уехали куда-нибудь. Во всяком случае, меня они здесь больше не увидят. А теперь я должен сказать тебе почему. Я не мог просто сказать тебе, что больше не вернусь сюда. Я хочу, чтобы ты понял. Мне кажется, что для тебя очень важно понять это.

Тут Жан остановился, словно собираясь с мыслями, прежде чем говорить дальше. Он сидел, поставив локти на колени и сильно наклонившись вперед, так что Шарль совсем уже не видел его лица. После долгого молчания он снова заговорил:

— Я начал новую жизнь, с совсем новыми людьми. Сейчас еще война. Но и после войны я буду работать с ними. Мне нравятся их взгляды, это очень, очень хорошие люди, и я думаю, что с ними я смогу кое-что сделать. Я хочу выбраться отсюда, я хочу выбраться из этой системы. Если я останусь, я стану пленником, я дам себя задушить. Я не знаю, что потом будешь делать ты. Я полагаю, что ты тоже рискуешь стать пленником системы. Я об этом много думал. Мне кажется, ты останешься пленником. Единственная разница между тобой и мной та, что ты будешь пленником наверху, а я — внизу. Наверху, конечно, приятнее. Меньше поводов возмущаться, сопротивляться, пытаться сбежать или разломать все. Это понятно. Но у меня есть свои причины. Это тоже понятно. Я здесь слишком многое увидел.

Так как он замолчал, Шарль испугался, что он больше ничего не скажет, и хотел спросить, что же он видел. Но это оказалось не нужно.

— Тебе этого не понять. И не только потому, что ты молод. Но и потому, что ты никогда не сможешь изменить свои взгляды, чтобы побыть в моей шкуре. Ты родился в другом лагере, в лагере имущих и копивших из поколения в поколение. У тебя есть все шансы. Если жизнь тебе не удастся, тебе некого винить, кроме самого себя. Ты будешь сам виноват, если упустишь свой шанс. Ты, а не общество. Я же с самого начала нахожусь по другую сторону. Ты не можешь знать, что значит быть на той стороне, где нахожусь я, на стороне слуг, домашней челяди, тех, кто всегда должен первым снимать шапку. И я говорю не только о прислуге, настоящей прислуге, как мой отец, но обо всех тех, кто работает, у кого психология слуги, потому что они готовы разбиться в лепешку. Они готовы к этому с самого начала, они привыкали к этому из поколения в поколение. Таков их удел. Их отцы, их деды всегда снимали шапку первыми. Мир, который должен оставаться таким, для меня неприемлем. Надо изменить его полностью. — Не двигаясь, Жан жестом показал, что следует все перевернуть. — Надо изменить структуру, систему. Это единственный способ сделать так, чтобы было больше справедливости, чтобы не было осужденных вечно быть внизу, тогда как у других всегда есть шанс оказаться наверху. С этим надо покончить. И если ты в это веришь, а я верю, то надо идти до конца. Пока еще все... Ну, те, кто в Сопротивлении, да, к счастью, и многие другие, — я не говорю о тех, кто всегда готов загребать жар чужими руками, — все сражаются с немцами, чтобы выиграть войну. Но потом их пути разойдутся. Будут те, кто хочет, чтобы общество жило, как и прежде, и это естественно, я понимаю их и думаю, что на их месте был бы как они. Им незачем меняться. Система их устраивает. Напротив, у них есть все основания противиться переменам. Но будут и те, кто хочет перемен. Однако тут все сложнее, потому что найдутся такие, которые будут говорить, что хотят перемен, но это им не нужно, они только делают вид. Они не пойдут дальше мелких реформ, не затрагивающих основы общества. Но будут и такие, что захотят пойти до конца. Я думаю, что надо идти до конца. И еще я думаю, что момент самый подходящий. Мы выйдем из войны страной, которая все же поняла, к чему ее привела прежняя система, страной, которую разрушили, которую предали. Предали все — буржуа, политики, генералы. Есть немало людей, понявших, что к этому нас привела система; теперь они будут готовы помочь нам изменить ее. Я верю, что нас будет достаточно много.

81
{"b":"596230","o":1}