В Москве эго особенно резко бросалось в глаза. Выдающийся профессор был покойный Пабст, большой виртуоз и музыкант, с виду несколько горделиво — надменный, но на самом деле — кажется — очень хороший человек. К нашему приезду у него в классе был ряд выдающихся учеников и учениц: Высоцкая, Миллер, Кипп, Конюс, Вилыпау, Мошковский, Ярошевский и др. За год или два до приезда Сафонова в Москве профессором был К. Клиндворт, и очевидно, что только после его отъезда общее внимание привлек Пабст. Другим профессором был С. И. Танеев, молодой директор и профессор теории. У него был небольшой класс, однако очень интересный: Корещенко, тогда еще совсем мальчик, Маурина — прекрасная пианистка, Боголюбов, Воскресенская и др.
Класс же Сафонова образовался из перешедших на старший курс учеников и учениц разных преподавателей, которые не попали ни к Пабсгу, ни к Танееву. Среди 20 человек, составивших класс, не было — быть может — ни одного со специальными пианистическими данными, и большинство рассчитывало на окончание 7–8 курсов.
Сафонова никто не знал как профессора, и встретили его недоверчиво. Кроме С. И. Танеева, упорно добивавшегося приглашения Сафонова и дружески к нему расположенного, вся консерватория отнеслась к новому профессору если не враждебно, то крайне неприветливо. Одна партия в лице Э. Л. Лангера и его бывших учеников относилась прямо враждебно, а другие: Кашкин, Зверев и др. — приняли выжидательное положение к новому профессору. Впрочем, Н. Д. Кашкин, почтенный и уважаемый ветеран Московской консерватории, личный друг Н. Рубинштейна и Чайковского, скоро оценил Сафонова и всячески облегчал молодому профессору и виртуозу первые шаги его музыкальной деятельности. Н. С. Зверев тоже скоро подружился с Сафоновым, и ряд выдающихся учеников от него впоследствии перешли к новому профессору. Но разбивать лед недоверия Сафонову приходилось настойчиво и упорно, и не только со стороны сотоварищей, но и учащихся.
Молодому профессору пришлось на первых порах идти против течения, т. е. надо было разрушать установившиеся традиции, специфически московские, и внедрять более разумные и правильные взгляды в вопросах как чисто фортепианной игры, так и отношения к художественному творчеству. Перешедшим на 6‑й курс казалось странным и обидным играть легкие этюды или сочинения Моцарта и т. д. И так как у разнородного и разнокалиберного класса не было ни настоящей, удобной и естественной постановки руки, ни правильного взгляда на задачи художественного исполнения, то Сафонову пришлось на первых порах проделать немало черной работы и положить много труда и энергии, чтобы получить какие — либо результаты.
В это время я почти ежедневно бывал в классе, и часто после утомительного дня работы Сафонов звал меня с собой в Лоскутную, где он обедал. Там он часто жаловался, что ему достался трудный класс, а я, уже познакомившись со своими новыми товарищами и убедившись, что это все народ серьезный и готовый работать, утешал его. И действительно! В самом скором времени класс проникся любовью и доверием к новому профессору, и он мог требовать все, что угодно. На 6‑м и 7‑м курсах охотно играли 2- и 3‑голосные инвенции Баха, этюды Черни ор. 299, Крамера и т. п. (Гуммель, Моцарт, Фильд, Мендельсон, Шольберг). Учащиеся проникались сознанием, что легких вещей нет и исполнить в совершенстве сонату Моцарта составляет почтенную и художественную задачу. Создавалась постепенно дружественная, музыкальная семья, объединенная любовью к своему учителю и горячим стремлением совершенствоваться в искусстве. Класс улучшался не по дням, а по ча сам. Сафонов не щадил ни времени, ни труда. Не связанный материальной необходимостью набирать частные уроки или переполнять свой класс в консерватории, он не ограничивался казенным, получасовым пайком для ученика, а часто — почти ежедневно, — не закончив занятий в консерватории в положенное время, он продолжал работать с нами у себя дома до поздней ночи. Чувствовалось, что “благо” учащихся составляло и “благо” учителя, и это взаимное благожелательство давало исключительно благотворные результаты.
Сафонов не ограничивался обучением, играя на фортепиано. Он обнаруживал огромное понимание значения искусства, глубоко и искренно любил его, умел ценить красоту всех эпох и времен и, благодаря своей образованности, раскрывал перед нами новые горизонты. Кроме того, он отлично разбирался в людях, характерах, правильно оценивал дарования, умел каждого направить, считался с индивидуальностью и при всем том был требователен и строг. Направив всю свою энергию на педагогическую деятельность, Сафонов раскрывал перед нами все лучшие стороны своей души. Это был добрый, заботливый учитель, внимательный к духовным и житейским нуждам своих учеников. И не только учеников. Сафонов, избалованный благоприятными условиями жизни, необычайно чутко относился к нуждающимся. Мне приходилось исполнять такого рода поручения его, особенно перед Пасхой, которые глубоко трогали меня и сильнее привязывали к любимому учителю. Словом — Сафонов этого периода — превосходный учитель, превосходный художник и чудный человек.
Соответственно этому вокруг него создалась совершенно исключительная атмосфера. Дома — теплый, сердечный, здоровый семейный уют; в классе — взаимно — любовное трудовое отношение к делу; в обществе — ряд благожелательных и расположенных друзей; в консерватории — постепенное признание товарищами достоинств нового коллеги и увеличение его сторонников, среди которых сердечной простотой и искренностью особенно отличался молодой директор С. И. Танеев. Не раз заходил он к нам в класс во время занятий и со свойственной ему прямотой, не стесняясь присутствием учащихся, обращался за советами к своему новому товарищу относительно разных приемов игры на фортепиано. Все это поднимало в наших глазах престиж и авторитет учителя, и каждый из нас старался изо всех сил ему угодить.
Мне приходилось много работать, т. к. и на вечерах, и в ученических концертах я являлся пока единственным представителем класса.
Осенью первого года нашего пребывания в Москве консерваторию должен был посетить А. Рубинштейн. Ему готовили музыкальную встречу. Я должен был играть capriccio op.5 Мендельсона в редакции Бюлова. Или я переусердствовал, или — мне помнится — Сафонов заставил меня сыграть его подряд несколько раз, но я натрудил правую руку. С болью в руке играл я перед Рубинштейном и не сознавал всей важности начинающегося воспаления сухожилья, продолжая работать. Рука раздулась, и мне пришлось обратиться к знаменитому хирургу Склифосовскому, который совсем запретил играть правой рукой и прописал ходить ежедневно в клинику для массажа и электризации. Не желая терять времени, я стал усердно заниматься левой рукой: инвенции и чакону[166] Баха, переделанные Брамсом для одной левой руки. Играл все трудное для левой руки, в этюдах Клементи, и концертах Гуммеля, и в других вещах. Кончилось тем, что у меня заболела и левая рука.
Все это совпало со временем, когда желание работать достигло своего высшего напряжения. С одной стороны, частые выступления, с другой — серьезная, сознательная и трудолюбивая атмосфера класса, в которой не было ленивых; все работа ли. Сафонов сумел быстро достичь таких результатов. К тому же в сезоне 85–86 гг. А. Рубинштейн осуществлял свою заветную мечту: представить в ряде концертов в главнейших центрах Европы наглядную историю постепенного развития фортепианной музыки. Таким образом создались знаменитые 7 исторических концертов, осуществляемых по — рубинштейновски. Каждый из 7 концертов он на другой день повторял бесплатно для музыкантов и учащихся музыки. Все желающие имели возможность слушать самое совершенное исполнение фортепианной музыки, от первых английских клавесинистов XVI века до новейшего времени. Рубинштейн возбуждал лучшие артистические стремления. Захватывая слушателей своим дивным исполнением, он внушал любовь к искусству и горячее стремление совершенствоваться. Мечтать о приближении к этому идеальному исполнению никому не приходило в голову, но в душе каждого оставалось сознание великого значения “такого” искусства, и это вызывало благородное побуждение работать и совершенствоваться на пользу того искусства, идеальным представителем которого [был] являлся А. Рубинштейн.