Когда начались мои занятия музыкой, я сказать не могу, но думаю, что лет с семи. Я помню продолговатую нотную тетрадь с детскими пьесами, из которых я играл оперные попурри из “Нормы”, “Сомнамбулы”, “Дочери полка”, “Пуритан” и др[121]. В это время все внимание было уделено старшему брату, который играл уже очень недурно довольно трудные вещи. С ним изредка занимался Имс, так как отец не мог всецело на себя полагаться. Брату было лет 15–16, когда отец решил отправиться с ним в Петербург. Последний был избран, во — первых, потому, что Петербургская консерватория пользовалась большей известностью (в середине 70‑х годов), и, во — вторых, и потому, что там жил кое — кто из знакомых отца. Во всяком случае в этом решении было нечто героическое. Предстояло далекое путешествие за 2000 верст в совершенно чужой город, никогда не отлучавшемуся из дома отцу, и это, конечно, было нелегко. Если прибавить сюда неуверенность в том, как отнесутся к сыну на экзамене, неизвестность, как прожить без права жительства в чужом городе, и, наконец, отсутствие средств, которыми можно было бы поддержать сына в случае поступления в консерваторию, то понятн[ы] стан[у]т волнение, тревоги и беспокойства, какие переживала вся наша семья. Для отца риск был особенно велик. Он отверг все проторенные пути для своего любимца и, уверенный в его музыкальных способностях, избрал для него нечто необычайное по тогдашнему времени. Неудача была бы крушением всех его надежд. Она разбила бы все его мечты и нанесла бы ему глубокую [рану]. Невозможно] себе представить теперь, какие трудности предстояло преодолеть, сколько пережить душевных потрясений, чтобы осуществить такой план, и, конечно, мы с братом всецело обязаны отцу, который ни перед чем не останавливался для достижения цели. В августе 1875 г. путешественники отправились, и мы все с этого момента жили известиями из Петербурга. Много тяжелого, но зато и много радостного пережил отец. Так, например, известный писатель Богров (“Записки еврея”)[122], который когда — то жил в Симферополе, очень нуждался, а теперь занимал важное место в Петербургском банке и на которого отец рассчитывал, встретил его резко и грубо, обругав и упрекая за то, что он (капцан) т. е. бедняк, осмеливается мечтать о консерватории для своего сына. Можно себе представить душевное состояние отца, который меньше всего мог ждать такой душевной грубости от талантливого писателя. Но зато в своем другом знакомом, М. И. Ярославском. отец встретил такое радушие и такую сердечность, что и 30 лет спустя он со слезами умиления вспоминал о нем. Но главная радость и удача заключались в том, что брат не только выдержал экзамен, но был принят стипендиатом в класс превосходного профессора Беггрова. Кроме того, отцу удалось устроить брата в семье Ярославских и добыть ему небольшую стипендию (10 рублей) от барона Гинцбурга[123].
Трудно представить себе нашу радость. Действительность превзошла все ожидания. Но больше всех торжествовал отец. Его мечты осуществлялись, и отныне он мог действовать с большей уверенностью. В течение целого года только и было речи у нас, что о всех подробностях поступления. Малейшие детали были нам известны. Мы узнали и про швейцара Ивана, которого я впоследствии полюбил за его доброе отношение к ученикам, и про то, как родителей не пускают в экзаменационный зал, и про волнение, пережитое отцом во время экзамена, и т. д. Словом, чувствовалось, что великое событие произошло в жизни отца, и ему необходимо о нем высказываться. Итак, дорога была проложена. И для меня путь значительно облегчен. Но прежде, чем я поступил в консерваторию, пришлось немало пережить. Отныне все внимание отца сосредоточилось на мне. Тогда то и начались и ранние зимние вставания, и настойчивые требования играть определенное количество часов. Не могу сказать, чтобы я в восемь лет отличался особым прилежанием. Но [нужно] отдать справедливость] [отц]у, он умел заставить работать, не прибегая к строгости и суровым мерам. В ход пускал[и]сь и ласка, и обещание награды, и только в крайнем случае угроза наказанием. В течение дня он неоднократно отрывался от дела, забегая домой, чтобы убедиться, так ли все делается, как надо. Благодаря всему этому, я делал успехи, и меня часто заставляли играть при посторонних, якобы для того, чтобы приучить играть при публике, но на самом деле в этом проявилось некоторое честолюбие. Меня захваливали, и отец бывал доволен. В этом была его гордость — ведь он не был настоящим учителем музыки, а между тем добивался недурных результатов. Все это не только не вредило моим занятиям, но, напротив, пришпоривало мое прилежание, и я двигался вперед. Наконец я был в состоянии сыграть 19‑ю сонату Бетховена, она сделалась моим коньком, и ею я стяжал немало лавров. Эта маленькая соната стала моей любимой пьесой. И возможно, что тогда — то бессознательно зародилась во мне та горячая любовь к Бетховену, которая через 55 лет проявилась созданием Бетховенской студии[124].
На горизонте нашего города появилась новая артистическая звезда, некто Масалов, жгучий красивый брюнет и очень хороший пианист. Игра его, насколько я тогда мог понимать, отличалось женственностью, мягкостью и нежностью. Дав 2–3 концерта, он сделался знаменитостью города, и особенно восхищались им дамы. Повсюду только и были разговоры, что о Масалове. Впрочем, меньше всего касались его игры, а больше останавливались на его внешности. Довольный своим успехом, он решил поселиться окончательно в Симферополе. Сняв хороший номер в петербургской гостинице, он стал давать уроки, по тогдашнему за очень высокую плату — три рубля в час. Вскоре он был завален уроками, и слава его все больше и больше распространялась. Не знаю, кто и как устроил, чтобы он меня выслушал и принял бесплатным учеником. Должно быть, ему понравилась моя игра, так как он согласился со мной заниматься. Отец был рад, что передал меня в удовлетворительные руки, а для меня наступили дни горьких испытаний. У меня не было никакой привычки готовить уроки. Отец со мной разыгрывал ежедневно этюды, пьесы, а технические упражнения предоставлял мне самому, если у него не было времени. Самостоятельно приготовлять уроки было для меня новостью. Этого Масалов не знал и не понимал. При этом он несколько переоценил меня в первое время и задавал мне довольно трудные этюды и пьесы. Я, как ни старался, не мог добиться его одобрения, и он причинял мне жесточайшие огорчения. Сейчас, в перспективе 40 лет, я многое могу объяснить и даже оправдать его, но тогда мое маленькое сердце трепетало от негодования и досады на него. Я чувствовал, что ему не до меня, что, обещав кому — то бесплатно заниматься со мной, он не мог отказаться, хотя и тяготился этими занятиями. Уроки доставляли мне мучение, а его выводили из себя. Кончилось тем, что я в отчаянии махнул на все рукой и перестал стараться. Вскоре наступила катастрофа. Как сейчас помню, в зимний декабрьский или январский день часов в 10 я пришел к Масалову, но не успел я ему проиграть свои вещи, как он гневно бросил мне ноты и заявил, что больше заниматься со мной не станет. Такого конца я почему — то совсем не ожидал, совершенно растерялся. Мне представилось, какое горе я причиню отцу таким известием, и слезы невольно навернулись на глаза. Я подобрал ноты и не уходил, прося его простить меня, обещая стараться. Я указывал ему на то, каким ударом это будет для отца, но все было тщетно. Он ушел за ширму и стал одеваться, чтобы выехать на урок. Убедившись, что его решение непоколебимо, я медленно вышел на улицу, положительно не зная, что делать. Я переживал самое настоящее горе и совершенно не представлял себе, как сообщить все отцу. К этому присоединилась опасность наказания, так как я все же чувствовал свою вину. Стояло прелестное зимнее утро, солнышко пригревало, хотя был маленький мороз. Что — то бодрое и радостное чувствовалось в природе, и этот контраст еще более усиливал мое горе. Всю дорогу я не переставая плакал и обдумывал безвыходность моего положения. Моментами мне казалось, что это точно сон, что если я через два — три дня пойду на урок, то Масалов меня встретит, как будто ничего не произошло. Я даже решил так и поступить, т. е. ничего не сказать отцу, а через три дня, отлично приготовив все, пойти на урок. Остановившись на этом решении, я несколько успокоился и бодро пошел домой. Во дворе у нас в это время набивали ледник, и всюду лежали большие куски льда. Около него стоял мой второй брат Иосиф, гимназист, который почему — то в этот день или не пошел в гимназию, или рано вернулся. Не успел он меня спросить про урок, как я расплакавшись все рассказал ему. Он был озадачен не менее моего, так как все дома верили в мои способности. В это время к нам подошел отец, и брат ему все рассказал, а я стоял около и проливал горькие слезы. Отец, очевидно, ничего подобного не ожидал. На его лице попеременно выражались горе, досада, гнев, отчаяние, и, не будучи в силах сдержать себя, он резко взял меня за руку и повел в дом. Я ожидал строгого наказания, но отец только заставил меня подробно рассказать, как все произошло. Выслушав, он задумался, затем, видя мое отчаяние, погладил меня по голове, решительно объявил, что обойдется без Масалова. “По только помни, — прибавил он строго, — работать!” Так разрешилось мое первое глубокое горе, я сказал бы словами Грига, мой первый успех на музыкальном поприще. Сорок лет прошло о тех пор, и я до сих пор с горячей благодарностью вспоминаю поведение отца. Оно было мудрым и тонким в одно и то же время. Он меня с тех пор всецело завоевал, и я изо всех сил старался ему угодить, т. е. усердно работать и делать успехи.