Кузнецов тогда был уже полностью повёрнут в сторону Бога, хотя в храм, наверное, не ходил. Не раз я говорил ему с горячностью: «Вот бы и вам теперь поисповедоваться, причаститься!» (как бы священник спасает заблудшую овцу). Он же с мягкой нетерпеливостью перебивал: «Ладно, ладно», — дескать, потом или в другой раз поговорим об этом… Я понимаю сейчас, почему он так ответил. Я над этим долго размышлял… Бог ему дал Слово — то есть всё у него уже было, он причащался этим Божьим Словом, и Господь укреплял его, давал ему силы. Он сам черпал свои силы из того дара, который Бог ему дал. Он как бы нёс неподъёмный груз, но в то же время Бог ему дал дар, из которого он черпал силы, чтобы нести этот груз. Потому что ведь то, что у него возникало на бумаге — образный ряд, цельная структура стиха, такая необычная, — этого человек придумать не может, он записывал то, что Бог ему давал. Ведь чем больше даёшь, тем больше получаешь. Это христианский закон. Если ты кому-то будешь помогать бескорыстно, то Бог тебе пошлёт гораздо больше. Он тратил себя, но тратил то, что ему дал Господь. Если бы он это оставил, то Господь ещё мог его укорить или убавить его силы, как в притче о пяти талантах. Помните, когда одному работнику хозяин дал пять талантов, человек получил их, а через какое-то время десять вернул? Другому дал — два, вернул четыре. А третьему дал один, и тот его закопал, решил его не приумножить, а сохранить. Это всё равно, что ты рыбу, которая у тебя есть, вместо того, чтобы съесть её, подкрепиться и с новыми силами взяться за труды, что-то создать, ты её вместо этого спрятал, и она испортилась. Поэтому надо тратить — для того, чтобы приумножить. А у того, кто решил один талант сохранить, отняли и этот единственный, чтобы отдать тому, кто принёс десять. Потому что не оправдал надежд. А здесь Господь дал Кузнецову такой дар, который сколько ты его ни трать, он всё больше и больше становится. Я думаю, что он под этой тяжестью и ходил, потому что такой дар получить нелегко. И поэтому он старался быстрее-быстрее успеть его реализовать, не опоздать. Он и раньше приговаривал, как Илья Муромец: «Чувствую в себе силу великую!». Но в последние годы в творчестве поэта произошёл поэтический взрыв огромной силы, его вселенная расширилась… Дерзновение его было великое, как и помощь от Бога — великая. Как никогда он чувствовал в себе эту необыкновенную силу — силу воплотить любой замысел в поэтическом слове. А когда он мне сказал, что задумал поэму «Страшный Суд», то сам этот замысел меня ошеломил. А это же, видимо, давило на него, требовало всё большего и большего, всё новых замыслов. Потому что «Страшный Суд» — это планка-то такая уже — запредельная, нечеловеческая…
А про Рай он у меня до этого спрашивал. Литературы, говорит, нет. Я ему приносил какие-то книги, жития святых отцов. Он говорит: «Нет, это всё я читал…». Про Рай, говорит, конечно, мало что есть… (Да, восхищён был апостол Павел на третье небо, — так что он не знал, где он, на небе или на земле… Но больше нам ничего не поведал.). При этом, когда читаешь «Красный сад» самого Кузнецова, так и кажется, что ощущаешь дыхание и благоухание Райского сада. Может быть, поэма и есть его прообраз. А потом он мне читал уже и отрывок из неоконченной поэмы «Рай», и меня поразили образы — золотистая пшеница, апостолы ходят по полю… Я сразу увидел картину, зримо представил Рай. А это ведь в сердце у поэта уже было, он жил уже ощущениями горнего, высшего. Ведь не случайно, Батима рассказывала, что когда он уходил, умирал, она спросила: «Юра, что с тобой?». А он говорит: «Домой. Мне надо домой» (скорее!). Всё-таки — это поразительно, стал собираться на работу, а промолвил: «домой!»… То есть он был уже готов уйти…
Помню последнюю нашу встречу — за неделю до смерти поэта. Я зашёл в «Литературную Россию», а там в одном из последних номеров было на первой полосе: «Награждается за лучшую подборку стихов Юрий Кузнецов» (за последние, новые стихи). Я беру, покупаю газету, три-четыре штуки, и ему приношу в редакцию «Нашего современника»: «Юрий Поликарпович, видели?». Он говорит: «Нет…». Он был крайне изумлён. А там в газете — дается автомобилем! Он сразу звонит Батиме, мы даже развеселились и чуть-чуть отметили это дело. При этом Кузнецов говорит: «Давай не будем, только совсем слегка…». Четвертинку купили. А когда уже вышли на улицу из редакции «Нашего современника», был тёмный осенний вечер, и тут-то на Цветном бульваре, прощаясь, он вдруг остановился и спросил: «Знаешь, что последует за Раем?». И, не дожидаясь ответа, выдохнул мне в лицо: «Страшный Суд!». Это были его последние слова в ту последнюю нашу встречу… Мы потом уже больше не созванивались. Он умер 17 ноября, а я его видел где-то 5-го или 7-го ноября… То есть прошла всего неделя после этого, и — страшный звонок…
Царствие небесное и вечный покой тебе, мой дорогой Юрий Поликарпович!
Беседу вёл Евгений Богачков
Юрий Могутин. Я в крик живу!
В столетии я друга не нашёл…
Но я всегда жил нелюдимом,
И перед Господом во тьме
Я написал себя единым,
А остальных держал в уме.
Юрий Кузнецов. Счёт одиночества
Позвонили из «Литературной России» — просили поделиться воспоминаниями о Юрии Кузнецове. Изрядно поколебавшись, я согласился. Приехал член редколлегии Евгений Богачков. Мы с ним проговорили часа, наверное, три, многое вспомнилось. Евгений всё записал на диктофон. А когда он уехал, я с убийственной ясностью ощутил: главное о Кузнецове не сказал. Не сказал о напряжённом духовном поле, которое с годами сгущалось и усиливалось в нём и вокруг него; о нерве, который, как оголённый провод, искрит в его стихах; наконец, об изнурительной внутренней борьбе, всю жизнь терзавшей душу поэта.
За годы, прошедшие со дня смерти Кузнецова, странным образом увеличился круг людей, считающих себя его друзьями. И круг этот продолжает расти. Некоторые и меня к их числу причисляют. Увы, это не так. Ибо у поэта вообще не было друзей. Он был пугающе одинок.
Были люди, в какой-то мере (умозрительно) понимавшие его, были на каком-то этапе поддержавшие его, а вот друзей при всём желании обнаружить не удаётся.
Правда, в своём письме в Тихорецк Кузнецов называет двоих своих земляков — Валерия Горского (с ним он познакомился в 1958 году) и Евгения Чернова — друзьями. Но романтическая юношеская дружба — статья особая. Едва ли Горский и Чернов способны были разглядеть в семнадцатилетнем товарище истинный масштаб его дарования, увидеть в нём крупного поэта. Мало ли молодых людей пишут стихи!
Первое стихотворение Юра написал в двенадцатилетнем возрасте, первая публикация его — в «Пионерской правде» — относится к 6 августа 1957 года. Известный критик, профессор Литинститута, М. П. Лобанов, служивший в то время в «Пионерке» и подготовивший ту публикацию, считает себя «крёстным отцом» Кузнецова в литературе.
Однако в том юношеском опыте ещё невозможно было распознать будущего автора «Атомной сказки», «Маркитантов» и «Федоры». Да и первая книжка его стихов «Гроза», вышедшая в Краснодаре в 1966 году, ни для читателей, ни для самого автора художественным открытием не явилась. Насколько я знаю, Кузнецов относился к ней со снисходительным сожалением и не раз говорил, что по-настоящему как поэт раскрылся уже в Москве.
Долматусовская ошань принюхивается к провинциалу
А как его приняла Москва?
Он возник «как гром среди ясна неба» на сером фоне царствовавшей тогда «долматусовской ошани», где даже «тихушник» Коля Старшинов ходил в мэтрах, воспитывая своих клонов — таких же безголосых и бесцветных, как сам. Все эти ученички подавали надежду, лапку и пальто своему патрону. И все вроде были довольны. И вдруг среди этой тины-паутины возник Кузнецов — неистовый, пугающе непонятный, «пьющий из черепа отца» и отплывающий на дощатом заборе в океан. Более того, этот провинциал имел наглость бросить вызов всему литературному истэблишменту Москвы: «Звать меня Кузнецов. Я один. // Остальные — обман и подделка».