Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Тут уж вера. Я скажу: будет!

— Чтобы гореть в огне вечном? — перхнул маршал снисходительным смешком.

Но священник глянул в его иронические глаза серьезно и строго.

— Если вас расстреляют — нет! Все ваши земные грехи возьмут на себя те, кто вас убьет.

Маршала смутила строгая серьезность и уверенность ответа. Не выдержал он и взгляда священника — отвел глаза. Опустил глаза и батюшка, угадав, что смерть, как расстрел, сорвалась с языка маршала нечаянно, но нечаянность эта не случайна. Произошло то, что часто случается: оба поняли, что слова, легко слетевшие с языка, вдруг приблизили беседу к чему-то большому, очень важному, скрываемому, и лучше разговор отвести в сторону или прекратить.

Маршал, расположившийся вполоборота к священнику, откинулся на подушки. Священник продолжал сидеть так же прямо, неудобно. Шофер рявкнул гудком, обгоняя колхозного ломовика. На дуге было крупно выведено по голубому фону: «Колхоз Октябрьские Колосья». На шпиле водокачки станции Пушкино мотался в ветре жестяной флажок флюгера.

IV

Мамаше маршала неожиданно полегчало, но все-таки она решила исповедаться и причаститься. Батюшка вынул из саквояжа облачение. Маршал вышел; вышел с ним во двор и Егор, дальний свистуновский родственник, колхозное начальство, в семье которого Прасковья жила на покое.

— Ты, Егор Степаныч, играй по своим делам, — сказал маршал. — Не обращай на меня внимания. Я вот погуляю. Места-то родные, рос тут, — посмотрю, чего и как кругом…

Иди, иди, Митяй, ничего!.. Погуляй. А потом со своими гостинцами и чайку попьешь. Машинист твой молока запросил. Ничего, иди, пройдись.

Егор Степанович отстал. Маршал пошел той самой липовой аллеей, что от большого дома покойных господ Беловых (был еще и дом поменьше) вела к березовому мостику в конце парка. Но он до мостика не дошел, хотя ему и хотелось посмотреть, сохранился ли он сейчас. Маршал повернул в алтею налево, к четырем березам, живы ли? Увы, из четырех берез уцелела только одна, та самая, вокруг которой еще были остатки дерновой скамьи. От остальных трех берез, Бог знает когда и кем посаженных по углам площадки, замыкавшей аллею, остались лишь три невысоких пня.

Сердце маршала вдруг защемило сладкой болью воспоминаний.

В устройстве этой дерновой скамьи тридцать лет назад принимал ведь и он участие: резал дерн в березняке за оградой парка, сносили его сюда, укладывали вокруг ствола березы и скрепляли колышками. Делали скамью московские дачники господа Мпольские и Клоковы, каждое лето снимавшие малый дом у господ Беловых. У Мпольских был кадет Сеня, и Митяй, дружа с ним, дневал и ночевал у дачников.

Весело было у Мпольских и Клоковых — много было молодежи, сколько одних барышень: Паня, Маня, Наташа, Дуничка да еще Марья Егоровна, старшая. Из молодых людей были: два Миши, Саша, Коля и Яков, студент, учившийся на доктора, да еще московский офицер Иван Иванович, поручик. И у него денщик Петр Сизых.

«Удивительно тогда мне казалось, — вспомнил маршал, — что офицер-то, поручик этот вместе с Петром дерн резал и носил из березняка. Даже я как-то обижался за офицера… И до чего мне поручик прекрасным казался, когда он в форме на станцию ходил! Жизнь бы отдал за шашку и золотые погоны. И как завидовал я кадетишке Сеньке: он, мол, достигнет, а я нет, потому что мужик. А вот достиг, маршалом стал!»

Потом маршал вспомнил, что, когда дерновая скамья была готова, на коре березы, над скамьей, вырезали дату окончания работы. Число не запомнил, а вот месяц и год сохранила память: июнь 1904 года.

«Вот тут, точно помню, — справа».

Маршал подошел к березе, положил ладони на шершавый и теплый ствол.

— Мох! — вслух сказал он. — Ишь как постарело дерево!

И стал срывать мох и счищать его крепким ногтем большого пальца. Но и следов вырезанного не было. Маршал сел на то, что осталось от дерновой скамьи, и задумался. Душа наполнилась безнадежной, но сладкой грустью, душа стала как прозрачный сосуд, наполненный голубым дымом благовоний. Маршал вспомнил свою юность, юных девушек и молодых людей, которые тридцать лет назад пели и хохотали на этой самой площадке себя среди них — босого и в голубой, выгоревшей рубахе и черных коротких портках. И ведь это было счастье! Ах, если бы можно было вернуть глупую детскую радость…

Воспоминания плыли, душили своим непередаваемо-сладким и мучительным ароматом…

Вон туда, за калитку, горка, — под горкой ручей, за ручьем темный огромный казенный лес. Как он был страшен и прекрасен, этот лес, двенадцатилетнему Митяю. Говорили, что в лесу водятся медведи и волки, а барсуков он и сам сколько раз видал, когда с Мпольскими да Клоковыми ходил по грибы и по ягоды. А ручей — его перескакивали в узких местах, а в бочагах-то водились щуки. И щук этих Митяй с Сенькой ловили сеткой: узкое место сеткой загораживали, а по бочагу ботали. И щучки попадались по фунту и больше. А главное, уж очень был мир занятен; бочаг ли в осоке, прохладный ли сумрак казенного бора, нора ли в склоне оврага — всё это было таинственно, полно неведомых значений, и надо было понижать голос до шепота и говорить, оглядываясь, не подслушивает ли из-за мшистого ствола ели такой же мшистый Лесовик, не Водяной ли плещется за кустами лозняка.

Маршал поднялся и вышел за калитку.

Горушка спускалась в долинку. На дне ее кусты ивняка вычерчивали русло ручья. В одном месте серебряно под солнцем поблескивала вода. Казенного леса по ту сторону не было: вырубили. Противоположный склон долины поднимался весь в черных пнях. «Словно поле боя с трупами», — подумал маршал, спускаясь к ручью. Ему хотелось пройти на то место, где мпольско-клоковская молодежь перегораживала ручей, устраивая запруду для купанья. И опять работали все — до офицера включительно. И получался хороший прудок, местами с глубиной по шею.

Сначала парни из села ходили рушить плотину. Почему-то их сердило это «господское баловство», хотя ручей никому не был нужен, а та часть его, что протекала у села, от запрудки делалась только многоводнее. Но потом дачники поставили мужикам два ведра водки, и старики запретили парням портить запруду. Тогда парни стали ходить к запруде купаться, а кстати, из озорства, загаживать то место, где дачники раздевались. Потом и это вывелось.

Вспоминая всё это, бредя от воспоминания к воспоминанию, Свистунов вдруг понял — словно осенило, — что в том, что он «отстал маршалом, советским большим барином, он в какой-то доле обязан этим самым мпольско-клоковским барышням и молодым людям. Что-то все эти люди дали ему такое, от чего потянуло его к иному, чем деревенский, красивому разговору, к чистоте, нарядности, создало потребность быть легким, красивым, смелым. И еще «Путешествие в восемьдесят дней вокруг света», которое по очереди читали вслух на той самой дерновой скамье Паня и Сенька Мпольские, а он, Митяй, слушал. Не тогда ли впервые зародилось желание выбиться в люди, не тогда ли — толчок? И вот выбился. А теперь остается самое главное, последнее — пан или пропал.

V

Маршал один возвращался в Москву. Священника вызвали в соседнюю деревню. Прощаясь, Свистунов назвал его батюшкой. Развалясь на пульсирующих подушках, он в душе посмеивался — привез, мол, попа мужикам, задал работу безбожникам… Другого бы за это, а ему что — не посмеют: маршал. Да и всему этому скоро конец…

И обогреваемый солнцем, зной которого умерялся свистящим ветром легкого движения, маршал улыбнулся и левой рукой коснулся орденского значка, повторяя вчерашний конспиративный жест. Душа, очищенная воспоминаниями детства и юности, была спокойна и смела. Захотелось сделать что-нибудь доброе, ласковое…

Впереди замаячила фигурка пешехода. Машина стремительно его догоняла: стало видно — котомка за плечами, батожок в руке. Обертывается на автомобиль — не задавил бы. Бородат, стар…

— Шофер, стоп!

152
{"b":"588497","o":1}