— Домой. Ну вас к черту!.
И они разошлись.
Москва гудела плавным гулом большой ночи, которому особенную мягкость придавал падающий снег.
У НИКИТСКИХ ВОРОТ[23]
I
В этот день Москва была мокрой от изморози, от мелкого холодного дождя, то прекращавшегося, то вновь начинавшего падать из свинцовых туч, нависших над самыми крышами. К вечеру пошел мокрый снег. Рано смерилось и зажелтели первые огни. Наступил вечер 25 октября 1917 года.
Несмотря на мерзкую погоду, по широким тротуарам Тверской густо валила толпа, среди которой преобладали военные и женщины. Не обращая внимания на холод и снег, солдаты лузгали семечки, сплевывая шелуху куда попало. Женщины хохотали, бранились, торговались. Люди посолиднее, степенные москвичи и москвички, жались к стенам, торопясь нырнуть в нужные ворота, в свой переулок. Но и под арками ворот были те же солдаты и девки. Здесь, укрывшись от ветра и снега, установив стеариновые свечки на ящики, группы солдат и мастеровых играли в очко, матерясь, изрыгая проклятия, иногда хватаясь за оружие.
На площади перед домом генерал-губернатора, занятом теперь советом рабочих и солдатских депутатов, на бронзовом коне скакал бронзовый Скобелев. Его высоко поднятая, обнаженная сабля была уже невидима — рука генерала тонула в клубящихся снежных хлопьях. А напротив генерала всеми своими ярко освещенными окнами сек мглу снежного вечера дом совдепа. Ни одна из оконных штор не была спущена, и за стеклами видно было множество движущихся людей. У подъезда стояли часовые; снег ложился на их папахи и плечи. Часовые проверяли пропуска у входящих. Густо, басисто ревя сиреной, к подъезду подошла броневая машина и остановилась перед ним.
В этот глухой вечер прибывший из Минска пассажирский поезд привез в Москву молодого офицера, поручика Мухина Николая Николаевича. Поручик прибыл в отпуск, может быть, бессрочный, потому что в той части, где он служил, офицерам уже нечего было делать: большевики сумели разложить полк, чье знамя в былом видело еще твердыни Измаила.
Но как ни противно было Коле Мухину на позициях своего братающегося с австрийцами полка, в тылу показалось ему еще мерзее. Всюду, дерзкий и наглый, пер дезертир, чувствовавший себя хозяином положения. Дезертиры заполняли вагоны, вламывались в купе, громили буфеты. Они чувствовали себя кем-то несправедливо обиженными и на этом основании были требовательны, нахальны, дерзки, готовы в любой момент схватиться за оружие, украденное в полках. И, чтобы не быть убитым, с дезертирами приходилось говорить как с капризничающими ребятами, отвратительно присюсюкивая как-то, подло отрекаясь от собственной правды, от самого себя, браня ту Россию, которой несчастье подкосило нош.
Впрочем, поручик Мухин не вел себя так, он отмалчивался, но ведь и отмалчивание было позорным. Россия разваливалась, и разваливалась именно оттого, что те, кто должны были говорил» (и говорить правду), — или лгали, или же трусливо хранили молчание. А молодому офицеру казалось, что требовался только окрик, чей-то мощно приказывающий голос, чтобы всё в стране тотчас же пришло в порядок. Но этого-то окрика и не слышно было ниоткуда!
И Коля Мухин закрывался газетами, отгораживался ими от беседующих с ним, но и в газетах была ложь, то же самое слюнявое присюсюкивание перед тупой, злобной, бессмысленной силой революции, перед ее солдатским сапогом.
Но вот, наконец, Москва. Вот извозчичья кляча трусит его в мокрой пролетке по темным улицам Москвы. Путь от Александровского вокзала до Малой Бронной не так далек.
— Ничего! — говорит старик извозчик, то и дело поворачивая к офицеру бородатое мокрое лицо. — Ничего, барин, в полчаса доедем. От силы в полчаса.
Где-то поблизости гремит винтовочный выстрел, где-то подальше еще.
— Кто это у вас стреляет? — интересуется Мухин.
— А кто ж его знает, — отвечает возница со вздохом. — Говорят, провокатели. Теперь они кругом, провокатели-то! Которые из большевиков, которые из бывших городовых да жандармов. А вот хлеба нету, кормов нету, главное! Ты скажи мне, — снова поворачивается он к Мухину, — ты скажи мне, барин молодой, чем мне лошаденку кормить, коли кормов нету? Жить как? А вот провокателей действительно довольно вокруг. Ходют. Гуторят. А что к чему — неизвестно. С господами они, конечно, скоро прикончат, это верно. А без господ тоже трудно, потому что если барин сам на целковый съест, так он хоть на пятак, а рабочему человеку чего ни на есть отвалит. А тут неизвестно, что к чему. Корма же скушены. Нету кормов! Что который буржуй попрятал, что действительно начисто дохарчили. И нету кормов. Ну, ты, бабушка русской революции! — вдруг закричал он своей кляче и стал подстегивать ее вожжами.
II
С наступлением вечера на стенах домов стали расклеиваться воззвания городского головы Минора. В них указывалось, что большевики организовали в Петрограде восстание с целью захватить власть в свои руки и что то же самое они собираются сделать в Москве. Население Первопрестольной призывалось к лояльности, а войска — к верности Временному правительству.
Солдаты равнодушно читали эти листовки, сплевывая на них подсолнечную шелуху. Им было решительно всё равно. Минор ли, Ленин ли, лишь бы не гнали снова на фронт, лишь бы играть в очко да лузгать семечки. Но все те, кто ненавидел революцию, так изуродовавшую лицо России, вздрогнули радостно: наконец-то, первый призыв к борьбе 6 тем хаосом, что обезобразил страну!
Правда, не совсем еще призыв к борьбе, скорее полупризыв, но все-таки. Нужен чей-то, какой-то почин! И руки молодежи, верной России, потянулись к оружию.
В девятом часу вечера у устья Тверской, вблизи Лоскутной гостиницы; на Арбатской площади у здания Александровского военного училища; в Лефортове, возле кадетских корпусов, и во многих других местах столицы появились первые патрули с белыми повязками на рукавах шинелей. И эти белые повязки сумели взять инициативу в свои руки, заняв Кремль и разоружив стоявший в нем 56-й запасный батальон, опору совдепа.
Но убежавший из госпиталя военнопленный австрийский офицер уже дернул за спусковой шнур тяжелого орудия, подавленного большевиками на Воробьевых горах. Снаряд завыл над городом, запел похоронно и обрушился на стройную надстенную Кремлевскую башенку. Ту самую, что ближайшая к москворецкому Чугунному мосту. И сбил метко выпущенный снаряд всю верхушку у этой древней башенки.
И мгновенно опустели Тверская, Арбат, бульвары, праздношатающиеся солдаты бросились туда, где им выдавались винтовки. Увы, выдавали их большевики, которые знали, что солдат, не желающий воевать за Россию, свою разболтанную свободу от стаивать будет крепко и не предаст их в эти часы. И потянули над Москвой свою басистую песню снаряды, тонко запели пули, летящие вдоль вымерших улиц…
III
— Вовремя, Николаша, приехал! — информировал за час до всего этого поручика Мухина его брат Миша, студент-филолог, только что окончивший школу прапорщиков. — Наше дело с большевиками подошло к последней точке, и сегодня мы выступаем. Силы, конечно, неравные. У них — весь гарнизон Москвы, тысяч до шестидесяти. Нас тысячи три — всё московские юнкера да сколько-то офицеров. Правда, офицеры не очень организованы; кроме того, среди нас, прапорщиков, тоже теперь разные люди есть, до большевиков включительно. Вот, — он взглянул на часики-браслет, — полчаса осталось, сейчас ухожу. Только, пожалуйста, маме ничего не говори…
Николай усмехнулся.
— Стало быть, так выходит: ты уйдешь драться, а я останусь? Да?
— Но ведь ты только что приехал с фронта!
— Ну и что же? Стало быть, я и понужнее буду в драке, чем ты, необстрелянный!