Я согласился с этим и послал денщика Лихоноса к фельдфебелю: пусть нарядит трех гренадеров на эту маленькую работу.
И вскоре мы услыхали голоса над землянкой и затем сквозь мутное стеклышко нашего оконца увидали сапоги солдат, спрыгнувшего в яму.
Тем временем Смолянинов поставил тарелки, нарезал хлеб, распатронил австрийским штыком заветную банку с кильками и, сняв с печки, подал на стол котелок с разогретыми порциями вареного мяса. Всё это он делал, стараясь избегать глядеть на бутылку, в которой опалово мутнел разведенный спирт. Но моему Спире это все-таки плохо удавалось, ибо бутылка властно притягивала к себе его взгляды, и с выражением глубочайшего огорчения и даже презрения на своем всегда несколько обиженном лице он покинул землянку. Ушел от соблазна и внутренних мук.
Мы выпили по первой и закусили кильками. Выпили и молчали, ожидая, когда спирт начнет освобождать наши души от тяжести, которая мертвыми пластами налегла на них и давила улыбки и смех, понужала на скверную брань и даже во сне заставляла стонать и вздрагивать. И вот мягкое тепло, растекаясь по всему телу, начало отогревать наши сердца и выпрямлять души. И это было похоже на то, что происходит с зубной болью, когда дантист кладет на обнаженный нерв ватку с кокаином: боль спадает, стремительно уменьшается, как уменьшается в своем объеме детский воздушный шар, если его оболочку проколоть булавкой. Боль тает, становится воспоминанием о ней, и мгновение так хорошо, что всегда отмечаешь его вздохом облегчения и в первый раз за много часов — улыбнешься, ласково взглянешь на собеседника, вспомнишь что-нибудь приятное.
Мы переживали как раз этот момент, когда над землянкой закричали, и вслед за этим по лестнице, ведущей в наше подземелье, затопали тяжелые солдатские сапоги. Влетевший Смолянинов ликующе объявил:
— Мертвяк!.. Это он на его благородие капал…
— Что такое? — ничего не поняли мы. — Какой мертвяк? Что за ерунду ты плетешь?..
— Не я ерунду плету, — обиженно заявил Спиря, — а те, кто землянки около могилок копают. — И совсем завянув, со взором устремленным на бутылку: — Сами извольте посмотреть: из-под окна покойника тащат!
Поднявшись наверх, я споткнулся о кирпич, мокрый и черный от грязи, каким-то образом оказавшийся у входа в нашу нору. И Лихонос опередил меня. Заглянув в яму, над которой стояло трое гренадер с лопатами (одним из них был Колесниченко), Лихонос сказал, сплевывая:
— Тьфу, мерзость!.. Не смотрите, ротный, аппетит испортите. Видно, беженец и еще осенью похоронен…
Все-таки я шагнул к яме, но не успел еще я заглянуть в нее, как лицо Колесниченко, стоявшего передо мной, искривилось дико и страшно, и он, бросившись в мою сторону (я отшатнулся, думая, что он сошел с ума), нагнулся, схватил кирпич, о который я только что споткнулся, и побежал в сторону сторожки. Никто ничего не понят. Все стояли, раскрыв рты, и смотрели в сторону убегающего. Но в моем мозгу блеснула догадка…
«Неужели?» — подумал я и заорал во всё горло — чтобы напугать, остановить, — первое, что пришло на ум:
— Стой, стрелять буду!..
Но револьвер остался в землянке, да и поздно было пугать: Колесниченко уже добежал до снаряда, остановился и, выпрямившись, подняв кирпич высоко над головой, ударил им по взрывающей медный головке… И чудовище, долго сдерживаемое железом, прянуло вверх в столбе черного дыма, в вое и визге осколков. От Осипа Колесниченко, вагоновожатого московского трамвая, осталась лишь гренадерская поясная бляха с бомбой, упавшая у ног дневального в окопе второго взвода.
— Вот до чего, знаете, нашего брата баба доводит! — философствовал Смолянинов, хорошо глотнувший из бутылки в наше отсутствие. — По-моему, знаете, такую бабу можно даже полевому суду предать; военного солдата загубила, ефрейтора, а?
А командир батальона, которому я доложил о происшествии, пробасил в трубку полевого телефона:
— Неврастения окопика. Бывает! Рапорта не подавайте.
Мертвяка же солдаты крюками по частям выволокли из ямы и, отплевываясь, чертыхаясь, закопали где-то поблизости. А через месяц превратилась в мертвяков и четверть моей роты, ибо ходили мы в наступление на местечко Турец, и поколотили нас здорово. Когда же мы копали яму для поручика Лихоноса, — как раз перед боем третью звездочку получил, — то опять, как на грех, потревожили проклятого мертвяка, и солдаты говорили: «Неспроста он над Лихоносом поместился, в соседи его выбрал, намекивал».
Всё может быть.
КОНТРРАЗВЕДЧИК[14]
I
Осенью пятнадцатого года в Москве, в госпитале при Вдовьем Доме находился на излечении молоденький поручик Бубекин Анатолий Сергеевич. Было у него сквозное ранение в мякоть бедра. На третью неделю пребывания в госпитале рана затянулась, и Анатоша, как называли хорошенького Бубекина сестры, хоть с палочкой, но уже похаживал по палатам. А еще через неделю стал Анатоша болтаться и по Москве, побывал в Художественном, в Большом и Малом, раз-два посетил и уютные, все в бархате, отдельные кабинеты Мартьяныча, где ужинал и пил портвейн. И, конечно, в кабинетах бывал он не один.
Офицер спешил, как мог и умел, наслаждаться жизнью, потому что знал — скоро госпитальная комиссия препроводит его на эвакуационный пункт, а там дня через четыре — опять фронт, тошная окопная жизнь-жестянка.
И вдруг такое происшествие…
Возвратясь в госпиталь к ужину, Анатоша нашел на тумбочке у своей кровати казенный пакет со штемпелем штаба округа — поручика Бубекина приглашали в среду, то есть на другой день, явиться в штаб к дежурному офицеру.
Анатоша удивился и даже испугался. Что такое? Зачем и почему? Уж не натворил ли он чего-нибудь, шатаясь по Москве? Нет, тогда бы вызвали к коменданту, — тут что-то другое. Посоветовался Бубекин с сотоварищами постарше, что лежали с ним в палате, с соседом своим, кубанским войсковым старшиной, но никто, конечно, ничего определенного сказать ему не мог.
— Всего скорее, — предположил старшина, — тут какое-нибудь назначение. Чего-нибудь такое приятное даже. Тебе, поручик, беспокоиться нечего.
Словом, на другой день был Бубекин в штабе. Дежурный офицер взял у Анатоши его бумажку, прочитал, заглянул в какую-то книгу и сказал:
— Вас вызывает генерал. Обождите. Присядьте.
И, не объяснив даже, какой генерал, занялся своим делом. А минут через пятнадцать Бубекин с несколько одеревенелым от волнения лицом — еще с корпуса стал бояться разговоров с генералами — уже входил в большой и светлый кабинет…
Генерал сидел за письменным столом и что-то писал. Бубекин, остановившись у двери, видел его черноволосую голову, склоненную над стоном. Через всю нее белел аккуратный пробор. Дописав и промокнув написанное, генерал поднял на Анатошу веселые глаза — выглядел он молодо и был румян.
— Так! — сказал генерал. Поручик Бубекин? Садитесь.
Анатоша сел в кожаное кресло неудобно, на краешек, чтобы и сидя можно было бы выпячивать грудь, держаться молодцевато.
— Так! — повторил генерал. — Из военной семьи, кончили корпус и Александровское училище… — Посмотрел, щурясь, на потолок, потом ласково, с улыбкой, на Анатошу. — Знал вашего батюшку — однокашники по училищу… И маму знал: танцевал с ней на балах в Елизаветинском институте.
«Стало быть, ровесник с покойным папой, а ни одного седого волоса, — подумал Бубекин. — Крашеный». И деревянно сказал:
— Мамаша в Казани живет.
— В письме передайте ей поклон от юнкера Васи, — улыбнулся генерал. — Но, милый мой… Да сядьте вы, ради Бога, по-человечески. Даже мне неудобно, когда я смотрю, как вы уселись… Ну? Вот так! Курите? Прошу. Вы Н-ского полка?
— Так точно.
— И вот-вот возвращаетесь на фронт?
— Так точно.
— Вы нам нужны. Нам понадобился офицер вашего полка, которому мы могли бы доверить одно поручение. Наш выбор остановился на вас. Вы из прекрасной русской семьи, военного воспитания, отличной аттестации. Спиртными напитками не увлекаетесь… Два посещения Мартьяныча с сестричкой Симочкой не в счет…