После этого они заинтересовались поясом Вана, думая найти в нем большие деньги. Но он был пуст — ничего в нем не оказалось, кроме в несколько перегибов сложенного листа китайской почтовой бумаги с тремя, карандашом написанными, полустертыми уже строками. Маргарита писала: «Ты меня, Сережа, прости. Не могу я больше — отравлюсь. Иди к нашим один».
И Ван пришел к своим… Они отрубили его изуродованную голову, чтобы показать, что ими убит именно Ламоза. Ибо голова эта была оценена в пять тысяч даянов.
ЧУДЕСНЫЙ ПОДАРОК[53]
I
Однажды, будучи в гостях у Чехова, — это случилось в Ялте, на даче писателя, — Илья Ефимович Репин несколькими штрихами зарисовал хозяина дома.
Так это было… Чехов сидел в кресле у окна, рядом с ним стоял в свое время известный всей Москве дядя Гиляй — писатель, поэт, сотрудник «Русского Слова», тот самый Владимир Гиляровский, который до сих пор глядит на нас с Репинского полотна «Запорожцы», — лицо центральной фигуры в этой картине списано прославленным мастером русской кисти с дяди Гиляя, потомка сечевых казаков.
Дядя Гиляй, взглянув в окно, увидел на дорожке сада забавную сценку: чеховский хромоногий журавль преследовал лягушку, которая удачно избегала удара губительного клюва.
— Антон Павлович, посмотрите, что у вас в саду-то происходит! — вскричал живой, подвижной, кипучий дядя Гиляй. — Держу пари, что лягушка удерет от этого журавлиного интеллигента.
Чехов, до того угрюмо молчавший, может быть, плохо чувствовавший себя или чем-то расстроенный, повернул голову к окну, и вдруг его худое лицо словно озарилось изнутри светом. Ласково засияли глаза и как-то удивительно хорошо — добрейше! — собрались морщинки у глаз.
— Удерет, наверно удерет! — повертываясь к окну, быстро сказал он, жалея лягушку. — Ну-ка. Ну-ка, глупая, еще скачок!.. В траву, в траву скорее!..
Репин никогда не видел такого хорошего, такого ожившего лица Чехова. Как-то сама собой рука его потянулась к стопке бумаги, приготовленной, видимо, писателем для новой работы. Внезапно загораясь, — глаза художника стали по-звериному зоркими, почти злыми, — Илья Ефимович выхватил из красивого бокала письменного прибора остро очиненный карандаш и буквально тремя-пятью штрихами сделал набросок смеющегося Чехова.
Сделал, удовлетворенно сравнил нарисованное с оригинал сказал про себя: «Молодец старик, не сдает рисунок!» — и поднялся, потому что всех попросили в столовую пить кофе. Последним из комнаты уходил дядя Гиляй.
Когда за столом Репин вспомнил о наброске и сказал о нем Чехову, кто-то из дам побежал за ним в кабинет.
Но рисунка на столе не оказалось!
Репин смеялся — Чехов страшно сконфузился и с укором в глазах взглянул на Гиляровского. Но запорожец удивлялся, ахал и охал более всех. Он даже предложил срочно известить о таинственном исчезновении репинского наброска ялтинского градоначальника, чем всех окончательно рассмешил.
И о пропаже чудесного наброска больше не упоминалось.
II
Взгляните на свою ладонь — какой сложный чертеж образовали ее линии, как они удивительно переплелись! Но в миллион раз сложнее рисунок, который образуют пересекающие линии человеческих судеб. Как странно рок переплетает их, какие удивительные создает пересечения!
Что, например, общего между коммивояжером знаменитого в старой России Невского Стеаринового Товарищества, парнем неглупым, сметливым и до алчности любящим жизнь, — и Репиным или Антоном Павловичем Чеховым?
Тем более, что к моменту начала рассказа Яше Савицкому шел всего лишь одиннадцатый год и он обучался в первом классе одного из московских реальных училищ. Какие тут могут быть «пересечения», что и как сблизит рассказанное мною происшествие (исчезновение репинского рисунка) с этим постреленком, уже тогда проявлявшим коммерческие таланты, любовь к картам, а впоследствии и к тотализатору…
Годы шли, и пересечения всё не было.
Умер Чехов, потом Репин, позднее обоих умер дядя Гиляй — умер в разоренной большевиками холодной и голодной Москве. И «Смеющийся Чехов», удивительный рисунок Репина исчез со стены его квартирки, чужой рукой снятый и куда-то унесенный…
В это время Яша Савицкий, возрастом уже подходящий к сорока годам, сытно и хорошо жил в нашем Харбине. Он был женат на красивейшей женщине в городе, в коммерческом собрании он не морщась брал карту, когда банкомет дрожащим голосом провозглашал:
— Вам идет десять тысяч!
И Яша равнодушно такие деньги проигрывал или выигрывал.
Яков Ильич, одетый модно и дорого, чувствовал себя настоящим барином. Что бы ему ни говорили, он, слушая, презрительно оттопыривал нижнюю губу — был небрежен, наплевателен, и ничто не могло вывести его из величавого состояния самолюбования.
Прихлебатели восторженно называли его «нашим Нероном», иные же прочие поговаривали, что он «просто хам».
Но что бы о нем ни говорили, Яков Ильич «жил как бог», как какой-нибудь поганенький божок второго сорта из античной мифологии: самовлюбленно и самодовольно.
Но и над божествами тяготеет рука страшной Мойры, и удар ее пришел вместе с девальвацией, вернее, просто с упразднением колчаковской валюты. Огромное количество кредитных билетов, вовремя не обмененных на «более порядочную валюту», подкосили благополучие Якова Ильича. Так острая коса валит горделиво выпирающий из покорно клонящейся травы стебель какого-нибудь конского щавеля…
И Яша упал, чтобы никогда больше серьезно не подняться.
Собственно, в этом падении зажиревшего мешанина был некий обобщающий момент.
Так бесповоротно могут «падать» только богачи, чье благосостояние базируется не на том, что в них самих, а на том, что и как происходит вокруг. Никакая ведь девальвация не лишит куска хлеба артиста, поэта, ремесленника, инженера, врача и пр.
Каждый труженик, конечно, будет в зависимости от окружающих условий жить хуже или лучше, но все-таки будет жить. Богач же, которому его доходы давал капитал, а не скрытые в нем самом талант или знания, сразу, почти тотчас же, превращается в нищего и почти неминуемо погибает, как только он проест свои шубы, автомобили и бриллианты.
Красавица-жена ушла от Якова Ильича через две недели после того, как он рассказал ей о своей нищете. Ушла, оставив письмо, которое было бы оскорбительно, если бы не было так бесконечно мерзко. Красной нитью через его текст проходила мысль, что «порядочная женщина не может жить с нищим».
Яков Ильич пал духом, но не до полной прострации.
Каким-то чудом он сумел создать маленький галантерейный магазинчик и, от природы хороший коммерсант, скоро расторговался. Конечно, то, что дал ему его магазин, не было богатством но всё же это был достаток, зажиточность.
Опять появились хорошие костюмы, бриллиант на пальце бестрепетное: «Дайте карту, иду на все!» — и, наконец, очаровательная женщина, которая называла сорокалетнего супруга: «Мой тютя, маленький мальчик»!
И опять у Якова Ильича надменно отвисла губа, и в рассказах его о прошлом появилось презрительное сюсюканье:
— Вот когда я был доверенным Невского Стеаринового Товарищества!..
Всё шло отлично.
III
Как-то, когда «мистер Савицкий» был в зените своей второй карьеры, встретил он на улице пьяницу…
Пьяница этот не был еще «босяком», он был, так сказать, на полпути к босячеству — еще в пальто и ботинках, но уже в грязных и рваных, небритый, обросший, пьяный…
В руках его были графин и картинка без рамы, но под стеклом — окантованная.
— Купите! — предложил пьяница Якову Ильичу. — Выпить не на что, а опохмелиться необходимо!
Был солнечный день, и грани графина сияли всеми огоньками спектра. Савицкий, понимавший толк в хороших вещах и любивший их, сразу смекнул: баккара, настоящий! Понял, алчно внутренне задрожал, но спросил небрежно: