А господин прапорщик Батюшков действительно был у нас младшим офицером. Думаю, что за ласковость они этого достигли. Услужливый были очень и разговорчивый. К тому же, говорили, что они родственником приходятся какому-то знаменитому писателю, кажется, Александру Сергеевичу Пушкину, которому памятники поставлены. Кроме того, одевались господин прапорщик Батюшков всегда чистенько, зубки даже чистили. Вот их и отличили.
Кузмич отхлебнул портвейну, причмокнул и сказал:
— Она, вино эта, сладкая, но крепкая. За ваше здоровье! А когда мы к Шмаковке подбирались, так пили мы, молодой человек, мотор-коньяк. Случалось пробовать?
— Нет. Что это за штука?
— А спирт, керосином испорченный. На нем наши грузовики работали. По вкусу — чистый керосин, но пьяный. Когда пили, так нос зажимали. Только у ротного, у Рака, коньяк в баклажке водился. В Камышлове ему аптекарская барышня расстаралась.
— Да ты, дед, к бою переходи!
— А я и перехожу. Наша рота, четвертая, — всего четыре роты в полку было, — с левого фланга цепью шла. Резерв, конечно, был, уж не помню, какая рота. Дорога, значит, кустики да деревца. Вперед лес. Идем. Из-за кустов навстречу конный, шагах в ста всего. Одет как мы, никаких еще тогда отличий введено не было. Увидал нас и орет:
— Эй, товарищи, что пароль?
— Пуля свинцовая! — отвечаю. Приложился и — бац! Он с лошади кувырком. Подошли — полголовы нету. Очень странно было в первый раз своего убить. Мужик был красивый, царство ему небесное, здоровый. Теперь всегда за упокой его поминаю.
Кузмич перекрестился и продолжал:
— Потом в лес вошли. Лезем без дороги цепью и выходим к просвету: полянка впереди. Сторожко подходим и видим: стоят на полянке, на бугре, двое. В кожаных куртках, на грудях красные ленты — начальники-большевики. Стоят, что-то говорят и руками в нашу сторону тычут. Ждут, значит. Ну, убили одного и выползаем на бугор. Только поднялись, как посыпят по нам из лесу пулеметным огнем, — мы опять в лес, и залегли. Тут и началось. Спереди бьют, сзади бьют, с флангов постреливают. Полежали, отдохнули и ждем, что Рак скажет. А Рак говорит:
— Надо, — говорит, — бойцы, бугор в лоб взять, пусть только соседняя рота поддержит и охват обозначит. И налаживает связь к командиру полка, такой, мол, боевой проект. Только встал, и чук падает плашмя. Мы к нему, а он лежит и за живот держится: пуля прямо, извините, под пуп угодила.
Я ему говорю:
— Придется вас, господин поручик, в тыл нести.
А он:
— Не моги этого делать! Во-первых, где теперь тыл и где фронт, сам черт не разберет, а во-вторых, если ранен в живот, то лежать полагается. Как упал плашмя, так и буду лежать, назначь ко мне только бойца, чтобы слепней отгонял. А командование над ротой пусть примет прапорщик Батюшков.
Покричал я тут господина прапорщика Батюшкова, да так и не докричался. Правда, не очень кричал, потому что на крик противник огонь усиливал. Поэтому принимаю команду над ротой сам и с этим настрачаваю связь к командиру полка.
Связь пришла через полчаса и докладывает, что командир приказал, как только справа закричат «ура», бросаться в атаку. Сам, мол, в обход с первой ротой (вспомнил: она в резерве была) пойдет. Бежим. Затихло. Слепни гудят, комарики поют, солнце на западе — вечереет. Боец, который от Рака слепней отмахивал, прибегает и говорит, что ротный меня к себе требует. Подхожу и вижу, что Рак уже почернел весь и зрак мутный.
— Плохо, — говорит, — мне, Кузмич! (Меня и там так звали.) Пузо у меня тяжелое от крови. Не выживу. Переверни меня сию минуту навзничь и скатку под голову положи. И дай, — говорит, — мне баклагу. Буду пить коньяк, которым меня барышня в Камышлове порадовала.
Стали мы его переворачивать, а он захрипел и кончился. Перекрестился я, положил начальника, как было его последнее приказание, а баклагу с собой взял, потому что напиток ему теперь уж ни к чему был, а нам он бодрость духа мог придать.
Потом справа закричали «ура», и хотел уж я бросать своих бойцов на бугор, как смотрю, на него уже сами красные вылезли и на нас бегут. Встретили мы их тут правильным огнем, залпами, и люис два круга успел выпустить. Этих отбили, а слева другие лезут, и сзади стрельба. Не бой, а сущий кавардак — никакого порядку! Крик такой в лесу стоит, что даже страшно слушать, прямо как нечистая сила в Иванову ночь. До штыкового удара сближались и удар приняли. И тут я одного самолично заколол. Три человеческих души я в одну ночь загубил, царство им небесное…
Тут ночь пала, и слышим мы, стали красные отходить. Стрельба стихла, голоса дальше, и скоро совсем лес заглох. Сначала никто из нас не спал, а потом все сразу захрапели — голыми руками нас бери. Однако просыпаюсь и вижу: стоит надо мной прапорщик Батюшков, одной ручкой меня за плечо трясет, а другой брючки-галифе чистит.
— Вставай, — говорит, — старина! Противника мы прогнали надо с полком соединяться…
Я глазам своим не верю, зенки протираю.
— А позвольте, — говорю, — спросить, господин прапорщик где вы вчера были? Ротного командира, мол, убили, и мы вас искали, чтобы вы роту приняли.
— А я, — отвечает, — сначала при командире полка находился, а потом, когда они с резервом в обход пошли, пошел к роте, да по дороге заблудился.
«Не мое, думаю, дело!» Встал и бойцов поднял. Потом мы проклятый бугорок перешли, с которого в нас красные палили. А уж там остатки наших рот копошатся. И из офицеров настоящих, значит, — никого. Командир полка убит, ротные перебиты или ранены, и только субалтерны меж бойцов ползают. И наш из них самый фасонистый.
— Принимаю, — кричит, — командование полком! Слушай мою команду! — А от полка-то человек семьдесят всего осталось.
А тут и казачки подходят из штаба дивизии, телефонисты проволоку тянут, резервы маршируют. Господин прапорщик Батюшков сияет, как именинник, и нам на него глядеть приятно — не до славы нам, да и какие награды солдату? Пусть пользуется… А потом нас обратно в Камышлов отправили, и аптекарская барышня там всё меня о поручике Раке расспрашивала. «Как, мол, умер, мучился ли?» — «Не очень, говорю, мучился — терпеливый был покойник, из хохлов». И, чтобы порадовать ее, опять говорю: «Перед последним вздохом вас вспомнил. Дайте, говорит, мне мою баклагу, в которую мне барышня из Камышлова вино наливала. Посмотрел на баклажку и последний вздох испустил». Барышня очень меня за это приветствовала.
— А как же вы думаете, Кузмич, — спросил я, — действительно Батюшков заблудился, возвращаясь в роту, или просто спрятался, забился со страху в яму и так пролежал до рассвета?
— А этого я сказать вам не могу, — ответил Кузмич, допивая вино. — И так может быть, и этак. А если правду говорить, господин хороший, так и всё оно одно, как тогда было. Ну, не прятался бы — и убили, а что хорошего? Всё наше геройство насмарку пошло, и выходит так, что мы зря человеческие души губили.
И, вздохнув, уже направляясь к выходу:
— Ничего теперь сказать нельзя, что к чему. Всё шиворот-навыворот скосилось… А вино ваша действительно хорошая, сладкая и крепкая. Покойной ночи, спасибо за приятный разговор!..
VI
Вскоре после того дня, когда я в избытке раскаяния крепко пожал Мишину руку, стал я замечать некоторую перемену вето отношениях ко мне. Правда, врал он как прежде, но уже без прежней приятности, без легкости и вдохновения — повторялся, путался и так небрежничал, что мне становилось даже обидно… Право, он словно издевался надо мной и при этом высокомерничал, чванился.
Разобраться в Мишиной психологии нетрудно, конечно.
Раньше — он это понимал — я не верил ему, но из любезности, из вежливости делал вид, что верю, и Миша ценил мою снисходительность и любил меня за нее. Теперь же. когда я проявил искреннее раскаяние за прежнее скрытое недоверие к его рассказам, ибо нашелся свидетель, удостоверивший относительную правдивость одного из них, — Миша стал требовать от меня беспрекословной веры ко всей его брехне. А так как по этой брехне выходило, что он — генерал-майор, окончил пажеский корпус, интимный друг адмирала Колчака, любовник Веры Холодной, что «Парамаунт» купил у него за 10 тысяч долларов какой-то сценарий, то сами посудите — чем же рядом с ним становился я, бедный провинциальный писатель?