— Значит, ты надумал явиться сюда? — сказала мать. Ее лихорадило, она говорила с трудом, а между тем она, очевидно, согрелась: от нее веяло таким жаром, что у меня запылали щеки.
— Я две недели работал на пристани, Гедвиг. Я принес тебе немножко денег, — тихо сказал отчим.
— Я тоже без дела не сижу, и еще неизвестно, нужны ли мне теперь твои деньги.
Он вздохнул, потирая руки.
Странный все-таки человек моя мать: она ведь зарабатывает гроши, и денег у нас никаких нет.
— Куда ты дел костюм, в котором был на похоронах? — безжалостно спросила бабушка.
Он молчал.
Это становилось невыносимо. Я должна была как-то вмешаться. Я встала с постели, путаясь в длинной рубашке покойного деда.
Мать не удерживала меня. Она, очевидно, даже не заметила, что я встала.
— Ты должен хорошо себя вести, — сказала я, остановившись перед ним. Эти слова мне часто приходилось слышать от матери и других взрослых.
Он продолжал молчать.
— Знаешь, что у нас было из-за тебя? Хозяин пожаловался в полицию, а дядя сказал, что побьет тебя, когда встретит. Про нас писали в газетах — ты видел? — когда они убили эту тетю на танцах в дядином доме.
— Они танцевали у Янне? — голос отчима стал почти прежним.
— Да, но нас не посадили в тюрьму, мы ведь на танцы не ходили. А ты не читал про нас в газетах? Там было написано, что я хорошо воспитана. Это сказал полицейский. Ты не читал?
— Не-е-т, — пробормотал он с глубоким и протяжным вздохом.
Я придвинулась к нему, запачкав белую рубаху деда об его штаны, и хотела, прикрыв рот рукой, шепнуть ему кое-что на ухо, но мне мешали длинные рукава рубахи: они были засучены, но теперь спустились ниже кистей.
— Зачем ты ушел от нас, когда дедушка умер? — спросила я, приблизив свой вздернутый нос к его грязному, заплаканному лицу.
Бабушка, выпрямившись, сидела на кровати, мать на диване. Они обе прислушивались.
— Я-я никогда-а не буду больше уходить, Миа, — голос его оборвался. Грязное лицо было искажено гримасой.
Я почувствовала невыразимую тяжесть на душе. Мне больше нечего было сказать. Я безмолвно вернулась к дивану и улеглась, повернувшись спиной к матери, которая так и не произнесла ни слова.
Он никогда больше не уйдет. Разве я этого хотела? Нет, совсем не этого. Не знаю, чего я хотела. Дурной человек плакал ночью. Надо было что-то ему сказать, что-то сделать. Гораздо легче, когда плачет хороший человек. Он поплачет, а потом будет радоваться, потому что он хороший. А вот когда плачет дурной человек — дурной человек, которого ты не любишь, который позорит твою семью и который ни разу не плакал при тебе, — в этом есть что-то страшное. Приходится делать что-то против собственной воли. Злое, жестокое лицо, искаженное слезами и страхом, было так же страшно, как доброе лицо, искаженное злобой и ненавистью.
Мать встала, но я не обратила на это никакого внимания. Я уже поняла, что он останется.
На старом бабушкином диване не было желудевых шишек, спинка у него была гладкая; когда считаешь шишки, намного легче разобраться в случившемся и отвлечься. Глаза у меня щипало, точно в них насыпали песку.
Мать с отчимом тихо разговаривали. Ну и пусть. Бабушка время от времени вставляла слово. Я даже не прислушивалась. Я упорно отворачивалась от них и все теснее прижималась к спинке дивана, я хотела, чтобы они видели только мою спину — равнодушную, молчаливую, сильную спину, нечто лишенное глаз и ушей.
Почему взрослые ведут себя так непонятно? Почему они мучают себя и других? Почему они говорят, что любят друг друга, дарят друг другу подарки, ласкают друг друга, а потом ссорятся и дерутся? Чем они отличаются от детей? Мы тоже деремся и миримся на каждом шагу. Неужели это продолжается всю жизнь? Неужели все люди сначала дружат, а потом ссорятся и дерутся?
И за что люди любят друг друга? Мать любит отчима, но у нее не нашлось для него ни одного ласкового слова, когда он плакал ночью. Наверное, взрослые не могут любить друг друга в одно время. Когда один любит, другой ненавидит, а когда у другого ненависть прошла, в сердце первого возникают недобрые чувства.
Мать подошла ко мне и потянула к себе одну из перинок, на которых я лежала.
— Привстань немножко, Миа.
Ах вот как! Она стелит ему постель! Я приподнялась, продолжая показывать матери спину. Потом легла, так и не повернувшись. Но она не обратила на меня никакого внимания.
Я услышала плеск воды. Он умывался.
— Господи, ты никак сбрил усы! — воскликнула мать. В ее голосе звучала насмешка.
Я невольно обернулась. В самом деле, он сбрил усы, и мне показалось, что без усов его лицо стало еще противнее. А когда он смыл с себя сажу, обнаружилось, что он сильно исхудал и пожелтел.
— Дай мне белье похуже. Я еще не отмылся как следует. В этих угольных бараках не оберешься вшей.
Меня что-то кольнуло. Ведь это я принесла насекомых домой. Я тоже водилась с дурной компанией. И мне нравилась эта компания, хотя бабушка меня предостерегала. Даже отчим был осторожен и боялся насекомых, а я — нет. Какой стыд. Значит, я стала вроде него, даже хуже, чем он.
Примирительное настроение покинуло меня. Тот, кто согрешил, никогда не успокоится, пока праведник не совершит какой-нибудь ошибки. И тот, кто согрешил сильнее, всегда осудит другого. А тем более падший святой! Уже скатившись в бездну, он все будет винить того, кто согрешил раньше. И я ничуть не лучше этого святого.
Я заметила пять десятикроновых бумажек, лежавших на столе. Мне было легко их сосчитать, потому что они лежали веером.
Итак, все улажено. Он поплакал, дал матери много денег да еще сказал, что боится занести насекомых, и улегся на полу, не раздеваясь и положив под голову маленькую перину.
Ничего не поделаешь. Он и вправду был лучше меня!
Мать погасила свет и легла рядом со мной.
Мне надоело размышлять, и я уснула. Однако я по-прежнему лежала спиной к матери.
Проснувшись на следующее утро, я не застала дома ни матери, ни отчима. Мать пошла на фабрику. Вечером она вернулась домой, как всегда больная и разбитая. Отчима я долго после этого не видела.
Бабушка и мать вели между собой нескончаемые разговоры.
— Лучше сказать, что он в тюрьме. Так прямо и говорите, бабушка, если вас спросят. Я уже объяснила на фабрике, — сказала мать однажды вечером, забыв посмотреть, уснула ли я.
— И то правда, скажу, люди поверят, ведь хозяин на него подал в суд.
— Вот, вот. Правда, ему за это и в самом деле придется отсидеть восемь дней, но он отсидит их зимой, это никого не касается, — сказала мать.
После этого разговора я решила, что отчим в больнице и что это надо скрыть. Тут я поняла, в чем дело. Мне уже приходилось слышать подобные разговоры. Но мать и бабушка так серьезно говорили, что отчим сидит в тюрьме и попал он туда за то, что самовольно ушел от хозяина, что я не выдержала. В один прекрасный день я заявила бабушке, что все знаю: наказание свое отчим решил отбывать зимой, а пока находится в больнице.
Дети нередко бродят по краю пропасти, сами того не замечая. В образованных семьях такие неосторожные дети именуются enfant terrible[6] При посторонних эти дети могут неожиданно сказать, что папаша поцеловал горничную или что мамаша позволила «чужому дяде» себя поцеловать. На этот раз я сыграла роль такого enfant terrible в необразованной среде, и впервые за все время, что я знала бабушку, она на меня по-настоящему рассердилась.
— Ах, вот что! Значит, ты подслушиваешь наши разговоры? — сказала она, и руки у нее задрожали. — Не ждала я этого от тебя, Миа. Я думала, что ты умная девочка и будешь молчать, даже если понимаешь, в чем дело. Ты ведь знала, что мы с Гедвиг не хотим, чтобы об этом болтали. Ты, что же, стала сплетницей, Миа? Вот уж не ожидала. Если хочешь жить с людьми, надо уметь молчать. Я была гораздо моложе тебя, когда этому научилась.