Литмир - Электронная Библиотека

Пламя его золотое»[1]

1

Я хорошо помню тот день, когда мать вышла замуж.

Мы жили тогда у ее сестры в Норчёпинге. Была пятница. Мать не пошла на фабрику. Она надела черное платье, которое заняла у подруги. Денег на новое платье не было, все сбережения ушли на то, чтобы вылечить меня от рахита. «Благородное» происхождение моего настоящего отца, видимо, не позволило ему жениться на матери. Потому что это ведь совсем разные вещи, когда человек женится или просто становится отцом. А те деньги, которыми он «раз и навсегда» откупился от матери, она отдала дедушке, чтобы я жила у него. Но дедушка в тот же год заболел воспалением легких и умер.

С бабушкой я прожила только год, потом она ослепла и ей пришлось уйти в богадельню. Мать начала таскать меня за собой с места на место, пока наконец не устроилась на фабрику Брюкса в Норчёпинге.

«Пособие на ребенка» давно не выплачивалось, потому что дедушка еще при жизни занял под него деньги у соседа.

* * *

И вот теперь мать выходила замуж. На ней было черное платье и длинная нитка бус из продолговатых граненых стекляшек. Потом они достались мне. Они целы у меня до сих пор. Мать сидела у тетки, в ее единственной комнате, и ждала жениха. «И чего это она вырядилась в будничный день?» — недоумевала я.

Наконец пришел мой будущий отчим, потом они куда-то ушли и вернулись через час, уже мужем и женой.

— Теперь ты должна называть его папой, — сказала мать.

Отчим стоял тут же, переступая с ноги на ногу и подкручивая усы.

— Да, да, — подтвердил он. — Зови меня «папой».

Но я еще долго называла его «дядей».

Мы по-прежнему жили у тетки. Я видела, что мать располнела и подурнела, но не понимала почему. Однажды она не пошла на фабрику.

— Будем перебираться домой, — весело сказала она, усаживая меня к себе на колени.

На другой день мы потащились через весь город, а потом по Старой дороге к хутору, — до него было всего четверть часа ходьбы от Норчёпинга. Мы еле плелись, нагруженные целой кучей всякого барахла. Я несла красивую штору, которую подарили матери ее подруги с фабрики. Сколько написано и в стихах и в прозе о рисунках на старинных шторах! Не эти ли рисунки впервые разбудили мою детскую фантазию?

На шторе, которую я несла, была изображена девочка, идущая по воду через выгнутый мостик. А мне казалось, что это живая девочка идет по воду. И долго еще после этого, лежа вечерами в постели, я пыталась представить себе место, где жила девочка. Видно, она мыла полы, раз у нее юбка подоткнута. И как бы мне раздобыть такие же красивые деревянные башмаки? Я никогда не видела таких башмаков, даже когда стала взрослой и побывала на самых больших ярмарках мира.

Мы с матерью брели по старой широкой дороге, старой-старой, одной из самых древних в стране. Стоял солнечный, теплый апрель.

Отчим уже был там и работал на хуторе. Мы весь день будем с матерью совершенно одни! Вдвоем с матерью! Впервые с тех пор, как я родилась, а ведь мне вот-вот исполнится семь лет!

Почти всю мебель — комод, кровать, стол, несколько стульев — подарила нам приемная мать отчима. Добротные вещи из березы. Только диван купили новый — коричневый, с украшениями в виде желудей на спинке, всего шестьдесят четыре желудя, — он был куплен специально для меня.

И вот мы на пути к нашему первому жилищу. На пригорке стоит беленький домик с очень высоким крыльцом. В одном из окон показалось чье-то лицо, прижавшееся к стеклу, — нас с любопытством рассматривали.

Мать достала ключ и открыла в сенях первую дверь налево..

— Ух ты! — только и сказала я.

Мать, видно, уже успела побывать здесь и навести порядок. В комнате было два окна. На них висели длинные белые занавески. Занавески были старенькие: их тоже подарила бабушка, а мать заштопала и подкрахмалила. Белое покрывало на кровати, белая скатерть на столе, а на полу — новые лоскутные половики, которые мать сама шила по вечерам, после работы на фабрике. Я прежде часто плакала, когда мать таскала меня к бабушке в Вильберген, — мне трудно было ходить так далеко, — но зато теперь у нас были новые половики, а у печки — охапка можжевеловых веток.

По другую сторону сеней находилась общая кухня. Мать сказала, что там готовят и пекут хлеб те, у кого только одна комната.

— А ведь это хорошо, — добавила она, — не будет копоти.

Но старые жильцы полностью завладели кухней. Мать же была чужой и к тому же с фабрики — «фабричная косточка», как называли работниц добропорядочные деревенские женщины, — так что готовить нам пришлось в комнате.

На березовом комоде стояло несколько уже знакомых мне картинок, я не раз видела их у бабушки. Как легко мне было звать мать отчима «бабушкой» и как трудно его — «отцом»! Тут же на комоде стояли две красивые вазы, а в них ольховые ветки с маленькими черными шишечками.

(И теперь, почти сорок лет спустя, эти вазы с ольховыми ветками и черными шишечками стоят у меня на полке. Мать всегда очень берегла вещи, хотя ей так часто приходилось распаковывать и упаковывать их. Вазам, верно, больше ста лет: бабушке их подарила свекровь к свадьбе, да и тогда уже они не были новыми. Почти пять поколений бедняков пережили эти вазы.)

А вот стоит мой новый диван с желудевыми шишечками.

Весь день я молча просидела в комнате. Как все здесь непохоже на то, к чему я привыкла у тетки, — маленькая комнатка, столующиеся возчики, озорные ребятишки, постоянный шум на лестницах и ужасный грохот телег по булыжной мостовой!

Мать тоже молчала. Мы не выходили из комнаты. Я сидела на диване, который будет принадлежать мне, только мне одной, а ведь раньше я так часто спала на полу или с кем-нибудь другим.

Рядом мать, которая теперь всегда будет дома, и я смогу говорить с ней, когда только захочу что-нибудь сказать, — а это случалось довольно часто.

То был самый приятный день моего детства. Впервые я по-настоящему поняла, что значит слова «родной дом», «мать», и воспоминание об этом сохранилось на всю жизнь. Молчаливые и торжественные, пили мы кофе. Никакой кухонной посуды у нас тогда не было. Я припоминаю только жестяной кофейник за пятьдесят эре.

К вечеру вернулся отчим.

Всего полдня у нас с матерью был свой дом.

Я так и не полюбила отчима — вероятно потому, что он отнял у меня мать и был с нею очень груб, даже бил… А потом у матери стали появляться другие дети — его дети. Их я поэтому тоже не любила. Когда они умирали, — а ни один из них не прожил и года, — я горько плакала, раскаиваясь в том, что не любила их.

В день, когда мне исполнилось девять лет, я спросила у матери:

— Я помню, кто-то в фартуке с широкими красными полосами держал меня на коленях и кормил малиной с молоком. Где это было?

Мать страшно побледнела.

— Что ты говоришь, разве ты можешь это помнить?

— Конечно, помню, там был большой стол и горшок с желтыми цветами. Целое дерево с желтыми цветами. И плита, в ней листья для растопки, а около плиты шест, он подпирал потолок.

— А ты помнишь, кто держал тебя на коленях?

Нет, этого я не помнила.

— Эх ты, ведь это была я! В тот день я привела тебя к бабушке, тебе было тогда полтора года, а на столе и вправду стоял цветок — большущий олеандр, его знал весь приход. Но не может быть, чтобы ты все это помнила.

— Да как же, — упорствовала я, — я все помню, ты еще положила ногу на другой стул, если это и вправду была ты, держала меня на коленях и кормила малиной с молоком.

Мать почему-то испугалась.

Ох, уж эти маленькие противные свидетели, о которых никогда не думаешь! Правда, разговор шел только о приятном — о малине и молоке, но в жизни ведь много и других страниц…

Я заметила, что мать задумалась, и, сама не знаю почему, сказала, что больше ничего не помню, вот разве только, как однажды сидела на полу, а надо мной ходили какие-то черные мужчины. И хотя я видела только их ноги, я все равно знала, что они черные. Но мать еще больше испугалась.

вернуться

1

Перевод Е. Маркович.

3
{"b":"584599","o":1}