Вдруг в дверь забарабанили.
— Открой, гадкая девчонка! — услышала я голос матери.
От испуга я никак не могла слезть со стула и продолжала стоять на нем, а мать все стучала и ругалась.
— Ты напугала ее, Гедвиг, — услышала я голос Ольги. — Мальчик спит, печка у меня топится — она обо всем позаботилась. Не беда, что она поет такие песни, она их все равно не понимает. Видно, наслушалась, как горланят наши батраки. Ведь этому так легко научиться!
— Такая большая, должна бы постыдиться, ведь ей восемь лет, — ответила мать все еще сердитым голосом. — Да отвори же наконец!
Я слезла со стула и открыла дверь.
— Ну и жарища! Я ведь не велела тебе разжигать печь. И что это за песенки ты тут распеваешь? До того красивые, что прямо перед людьми стыдно. Никогда не подумала бы, что ты такая скверная девчонка. Зачем ты слушаешь этот вздор, кто тебя ему научил? Отвечай, не то я тебе покажу!
Разрежь меня мать на куски, я все равно не могла бы сказать, кто научил меня этим песенкам. Многие из них распевали спьяну отчим и его товарищи. Дядя, хотя и не пьянствовал, тоже частенько пел скверные песенки. А некоторые я слышала на улицах, и мне просто понравился их мотив. Про слова я знала, что они нехорошие и при взрослых лучше их не петь, но специально меня никто не учил.
— Скажешь ты наконец?
— Они всегда так поют.
— Кто это «они»? Не вздумай врать!
— Твой брат и дя… и папа.
Мать оставила эту скользкую тему.
— Боже мой! Ты извела почти целый кусок мыла! Ну конечно, тебя только оставь одну! Я и не знала, что ты такая гадкая!
Я молчала. Только теперь я поняла, каких наделала глупостей. Мне не следовало играть. Я должна была работать, смотреть за ребенком, прибрать комнату и «быть аккуратной». Мне не следовало разговаривать с Ханной. Ах, вовсе и не было ни Ханны, ни учительницы, и попробуй объясни матери, что мне показалось, будто пришла Ханна. Мать, конечно, начнет ругаться; уж лучше бы она поскорее опять ушла.
— Машина сломалась, сегодня мы больше не пойдем работать. Принеси-ка дров!
Я надела передник из мешковины, повязала голову шерстяным платком и медленно пошла к двери. Обычно, отругав меня как следует, мать становилась особенно доброй, обязательно погладит по щеке или еще как-нибудь приласкает. Но теперь она этого не сделала. Молча расстегивала она некрасивую мужскую блузу, пристально уставившись куда-то в сторону, серьезная и огорченная. Я совсем упала духом. Было слышно, как за стеной напевает Ольга. Я осторожно открыла дверь в ее комнату.
Она сидела, мурлыча что-то себе под нос, и кормила мальчика грудью. Мне она показалась очень симпатичной. В комнате уже было не так ужасно, как прежде. Нет, теперь-то мне здесь было гораздо приятнее, чем дома.
— Он немножко покричал, потому что его кусали два клопа, а так он был бы совсем послушный, — прошептала я.
Ольга кивнула, потом сделала мне знак подойти.
— Тебе попало? — шепнула она. Я покачала головой.
Она притянула меня еще ближе и погладила по щеке.
От нее отвратительно пахло кислым молоком, но я старалась не замечать этого. Я была так расстроена, что радовалась любой ласке. Когда мир вдруг становится серым и жестоким, бываешь благодарен и собаке, лизнувшей тебя теплым языком в лицо.
— Не так уж страшно, что ты пела эти песенки, но больше ты их никогда не пой. А теперь ступай и принеси дров, — сказала Ольга.
Я отправилась к дровяному сараю. На душе стало немного легче.
Так постыдно закончился мой первый день на службе у чужих людей. Наутро молотилку исправили, и теперь уже мать сама предложила перенести мальчика в нашу комнату.
Все уже ушли, а мать в то утро еще долго оставалась дома, выводя из бельевой корзины клопов. Она тщательно осмотрела мальчика, распеленала его, словно хотела убедиться, хорошо ли Ольга его завернула. Но мальчик был такой сухой и чистенький, так обильно смазан чесночным настоем, что запах чеснока разносился по всей комнате. Ольга в точности следовала всем ее указаниям. Наверно, это польстило матери, потому что она еще несколько минут держала мальчика на коленях, не заворачивая в пеленки и осторожно подергивая его за пальчики. Она нашла, что он стал кругленьким, как маленький поросеночек. Но тут он брызнул прямо ей в лицо теплой струйкой, и она рассмеялась.
— Ну вот, теперь все в порядке, — сказала она, вытираясь передником. — Теперь он будет все утро лежать сухой и послушный. — Она запеленала его и положила в корзину.
Вот как? Ему все так просто сошло, хотя он угодил ей прямо в лицо! Мать только рассмеялась и вытерлась, даже не умывшись с мылом? А что мне было за песенки?! Неужели это только потому, что я большая?
Да, теперь я большая; правда, еще не такая большая, как мать, но уже достаточно взрослая, чтобы за все получать взбучку. Взрослые распевают скверные песенки, им за это ничего не бывает, маленькие безнаказанно брызгают в лицо… Конечно, мальчишка совсем крошечный, но все-таки матери следовало бы меньше сердиться на меня и хоть чуточку рассердиться на мальчика. Потом она опять ушла, сказав только «до свиданья», и даже не подумала приласкать меня. Вместо этого она еще раз нагнулась над бельевой корзиной: «До свиданья, маленький поросенок, спи спокойно», — и подоткнула под ребенка какую-то тряпку.
От ревности я лишилась дара речи. Я не попрощалась с матерью, чувствовала себя скверно и не могла смотреть не только на мальчишку, но и на мать. Обязательно расскажу Ольге, как она проверяла, аккуратно ли запеленат ребенок!
Но вот рассвело, лампа погасла, и в морозном ноябрьском небе засияло солнце. Оно глядело прямо в нашу комнату на белую стенку печки, и от этого нарисованные синькой цветы стали такими красивыми, а все вокруг — таким светлым и нарядным, что, позабыв все свои огорчения, я снова начала вчерашнюю игру. У меня опять появилось полным-полно товарищей, я громко болтала сама с собой, потом выбежала на улицу и попыталась сбить непокорные яблоки, а когда воображаемая Ханна полезла за ними, кричала, чтобы она не свалилась с дерева.
Мальчик проспал все утро, и когда в полдень забежали на минутку Ольга с матерью, то очень меня хвалили. Ольга отдала мне два ломтя пшеничного хлеба, которые она припрятала после утреннего кофе. Хлеб был черствый, крошился, но оказался очень кстати: в нашем буфете с каждым днем становилось все более пусто.
Мать неодобрительно посмотрела на хлеб, но промолчала.
Мое «материнство» продолжалось уже две недели, и я понемногу начала привыкать к тому, что мне надо заботиться о ребенке. Дни шли за днями; вечером, запыленные, смертельно усталые, с охрипшими от пыли голосами, приходили взрослые. Они ругали гумно, которое находилось слишком далеко от молотилки, и владельца машины, который подгонял их, как настоящий надсмотрщик. Приближалось рождество, а ему надо было поспеть еще на несколько хуторов.
На кухне хозяйского дома в бельевых корзинах лежали два запеленатых ребенка: их матери работали на молотилке. В эти дни хозяйка со своей служанкой готовили пищу почти для всего хутора и, кроме того, задавали корм скоту. Тем женщинам, у которых были коровы, приходилось доить их рано утром, перед молотьбой, и поздно вечером. Но, когда хозяин начал кормить работающих на молотилке, тут уж все изъявили желание пойти к нему на поденщину. Для жен батраков было счастьем хоть на время избавиться от приготовления вечных молочных супов и садиться прямо за накрытый стол. Это напоминало о «беспечных» временах, когда они еще не были замужем. Как ни тяжело живется крестьянской женщине, батракам еще хуже; они живут так безрадостно, в такой бедности, что им даже молотилка кажется приятным разнообразием: пусть она несет усталость и изнурение, но она сулит также накрытый стол у хозяина.
По вечерам, вернувшись домой, Ольга пела, хотя у нее из грудей текло молоко, а в висках стучало от вечной головной боли.
Для меня последние дни молотьбы стали особенно тяжкими.
Кушать было нечего. Немного молока и хлеб, намазанный сахарным сиропом — вот и все. Сиропа, который подарила матери прежняя хозяйка, осталось совсем на донышке, ведь полный стакан мать налила Ольге.