(«Думаешь, полицейские сказали что-нибудь про ее исхлестанную спину? Н-е-т», — говорила я Ханне. Ханна плакала, а я придумывала, как бы получше отомстить полицейским.)
Они отнесли тело в морг, и мы пошли туда, опознать ее и подтвердить, что она наша сестра. Ее спина, Гедвиг… Никогда не забуду я этой спины, а ведь мне теперь семьдесят четыре, а тогда было двенадцать! Она была как стиральная доска: кровавая борозда, другая, третья… Но никто не видел этого. Никто не хотел видеть. Детей тогда били во всех семьях. Подумаешь, исхлестанная спина!
А сестра лишила себя жизни из-за того, что этот негодяй избил ее голую. Дружок не рискнул показаться. Так и похоронили сестру без него, но где, я до сих пор не знаю, потому что на другую ночь, после того как ее вытащили из реки, мы с братом убежали. За нами никто не гнался. Они были рады от нас избавиться. Хутор перешел в их собственность, никто ведь не знал, где находится капитан. Да, Гедвиг… Чего только не было после этого, через что только не пришлось пройти, иной раз пробежать, а порой проползти, но чаще всего я старалась втихомолку проскользнуть мимо. Правда, это мне никогда не удавалось — человек должен все пережить. Мой младший брат случайно пошел в трубочисты, да и я по чистой случайности стала ткачихой, а ведь чуть не стала еще кое-кем… С тех пор как брату исполнилось четырнадцать лет, он ни одного дня не был трезвым, а когда уехал подмастерьем в Бельгию, мне пришлось наскрести немного денег и добираться туда на какой-то старой посудине, чтобы привезти его назад. Да, водка его окончательно доконала. Он уже не мог жить без спиртного, не мог работать без выпивки. Я тоже однажды пыталась напиться, мне тогда исполнилось тринадцать лег, и работала я свинаркой в Стегеборге. Водка в те времена стоила дешево, и достать ее было совсем нетрудно. Счастье, что она не нравится нам, женщинам.
(«Счастье, что водка не нравится нам, женщинам», — поучала я Ханну.)
Кроме брата, у меня никого не было, только он один и напоминал об отце с матерью, и только он знал, что выкрашенный в зеленую краску дом когда-то принадлежал нам. Но он знай себе пил, орал песни и снова пил. Ну и хорош был он! После него остались дети. У него ничего не было за душой, кроме одежды трубочиста, но женщины, и хорошие и плохие, сходили по нему с ума. Он не раз спасал людей от смерти и получил за это две медали. Однажды случился пожар в Линчёпинге, и брат в самую последнюю минуту вынес из огня пастора.
«Было бы несправедливо, если б ты, пастор, сгорел, как горят грешники в аду», — приговаривал он, неся пастора на спине, а народ ухмылялся. «Лассе из Бровика»[4] написал о нем в газете. Тогда еще не было пожарных команд, их обязанности исполняли трубочисты. Но брат, по-моему, даже не соображал, что делает, он никогда не был трезвым. А сгорел он из-за дворняжки на пожаре в Мальмё, ему еще не было и тридцати. Собака выла и визжала внутри горящего дома; вещи почти все удалось вынести. Хозяйка собаки стояла тут же, плакала и просила брата спасти дворняжку. А брат был как воск в руках женщин, вот и сгорел вместе с собакой. Об этом тоже написали в газете. Альберту тогда уже исполнился годик. А годом раньше нас разыскал через полицию капитан. К счастью, полиция хорошо знала нас благодаря удали трубочиста, иначе капитану ни за что бы не удалось найти нас, ведь мы не состояли в избирательных списках. Об этом уж позаботился обворовавший нас дядя. Сам он к тому времени умер и не мог быть привлечен к ответственности, а опекунская бумага свидетельствовала, что все ушло на воспитание детей.
Если бы ты только видела моего брата-капитана, Гедвиг! Какой мужчина! Он был тогда уже седой, носил форму и медали, а плакал, как ребенок, когда я рассказывала ему про гибель сестры.
«Мою сестру истязали как черного раба! — кричал он. — Я участвовал в войне за освобождение негров, а, оказывается, у нас на родине тоже есть негодяи! И кто же — наш собственный дядя, которого мы в детстве прозвали «святошей» за то, что, приходя к нам, он постоянно читал молитвы! Стало быть, он и молился только затем, чтобы завладеть землей нашего отца?! Да, молился он неплохо и получил, что хотел! По его расчетам вы должны были умереть, он хорошо все обдумал, скряга. Если бы он и его трусиха жена были живы, я повесил бы их на мачте той барки, что стоит здесь возле Аркё, в назидание всему городу. Мы ведь в родстве с бургомистром, неужели он ничего не мог сделать, неужели никто не мог хоть чем-нибудь вам помочь?»
«Никто и не знал про нас толком. Мы с братом не смели выйти из дому, а во всем городе не нашлось ни одного человека, которого бы занимала судьба двух ребятишек. Ведь уважают только того, кто может грабить других. Ты это должен хорошо знать, ты сам жил в нашем городе», — ответила я капитану.
— Если бы ты только видела моего брата-капитана, Гедвиг, ты бы хоть раз в жизни поглядела на настоящего мужчину. Наверно, он давно уже умер, с тех пор я никогда больше не видела его. И пожил-то он с нами совсем недолго. Он водил корабли по всем морям, и в Америке хотели, чтобы он остался служить в их армии. Перед отъездом он оставил мне на сберегательной книжке тысячу крон на воспитание Альберта, сына нашего брата. Я воспитывала его, как могла. У него были хорошие задатки, но приходили родственники его взбалмошной матери и во все совали свой нос. Они никогда ничего не дарили мальчику, — наоборот, прядильный мастер пытался отнять у меня сберегательную книжку, которую оставил брат. Да, Гедвиг, всякие бывают люди… Альберт единственный родственник, который у меня остался, и какой бы он ни был… в нем все-таки есть что-то хорошее; его отец, трубочист, хоть и пил запоем, всегда был на редкость сердечным человеком. Водка и глупые женщины вконец сгубили его. И Альберт пошел бы по той же дорожке, но он привязан к тебе, Гедвиг. Я думаю, все у вас кончится хорошо. Ты так не похожа на тех женщин, к которым он привык, что в конце концов он остепенится. Человек должен пройти через все, хочет он того или нет, или кончить так, как кончила моя сестра. Я часто ходила к Обакке, Гедвиг, стояла на берегу и подолгу смотрела в воду…
(«Она так и не нашла своего дружка», — шептала я засыпая.)
— Молись громче, — сказала бабушка.
Но я притворилась спящей.
Я не помню, чтобы любила кого-нибудь из своих подруг больше, чем Ханну. Но все-таки играть она не умела.
Я долго приставала к матери, и когда она наконец разрешила привести Ханну к нам домой, девочка тихонько уселась в уголке и, слушая мою болтовню, осторожно трогала убогие игрушки. В моем распоряжении был целый комод, мать отдала его под кукольный шкаф.
В комоде хранились все мои сокровища: какое-то подобие куклы, не очень меня интересовавшей, и много-много открыток и ракушек, о которых я рассказывала Ханне такие удивительные истории, что она сидела как зачарованная. Почти всегда это были рассказы про моряка-капитана и трубочиста. Мать немного приободрилась, навела в комнате порядок и была очень ласкова с Ханной. Мы выбрали день, когда бабушка к нам не пришла. Разве угадаешь, как отнесется она к появлению Ханны?
Мать подарила Ханне одно из моих старых платьев, давно предназначенное на тряпки. Оно было заплатанное и сильно поношенное, из простой бумажной ткани, но по крайней мере ему хоть не тридцать лет, как кофте маленькой Ханны, которую откопали, верно, среди всякого старья в богадельне. Мать совсем недавно сшила мне белый передник, но он сразу же оказался мал, а на больший не хватило материи; его тоже отдали Ханне. Потом мать одела ее, причесала и повязала бант, а остальные волосы распустила.
Ханна стала очень миленькой. Правда, она по-прежнему осталась босая, но какое это имело значение? С наступлением жарких дней все дети ходили босиком, не только в будни, но и по воскресеньям.
Мы подвели ее к зеркалу. С минуту она молча смотрелась в него.
— Миа лучше всех в школе. Фрекен больше всех любит ее, — сказала она наконец матери. Я видела, что у нее от смущения трясутся губы.