Мать отчима работала на фабрике и приходилась сводной сестрой той самой «образованной» белошвейке, которая так дружила с женой священника. Бабушкиного брата, трубочиста, она встретила случайно, когда тот пришел навестить сестру. Вот каким образом бабушка заполучила «образованную» родню. Обе женщины жили тогда вместе в одной комнате и работали на фабрике Драга в Норчёпинге.
До чего же интересно было слушать, как бабушка рассказывала обо всем этом матери!
— Ну и красив твой братец! Какой благородный! И как добр ко мне! Ну до чего ж красив! — говорила подруга бабушке.
— Берегись моего брата! Ты слишком хороша для него, не смей принимать его, когда меня нет дома! Многие считали его благородным и поплатились за это. Поведешься с пьяным трубочистом — сама перепачкаешься в саже, — предостерегала бабушка.
Но женщины в те времена работали в ночную смену, и, очевидно, когда бабушка уходила, появлялся трубочист.
— Уже через несколько месяцев я не слышала ничего, кроме жалоб, — рассказывает бабушка.
— Твой брат куда-то исчез, ты не видела его? Почему он больше не приходит ко мне?
Бабушка замолкает и трижды сплевывает через левое плечо.
— И подумай только, Гедвиг, у него было несколько детей. Другие-то женщины были по крайней мере находчивы, они выкручивались из этого положения и выходили замуж за других мужчин. Но большей дуры, чем эта кляча, я никогда не видывала. Я тогда овдовела после смерти второго мужа, детей у меня не было, и я собиралась еще раз выйти замуж. А она как раз родила ребенка. Я возьми да и забери его к себе. Потом написала капитану (старший брат бабушки был капитаном) через консульство, объяснила ему, как обстоит дело, и он прислал мне денег на воспитание ребенка. А было бы куда лучше, если б я тогда же швырнула мальчишку в Муталу, хоть пожила бы в свое удовольствие! — Этим она обычно заканчивала свой рассказ и мрачнела.
Бабушка никогда не стеснялась в выражениях. «А иначе кто же слушать станет?» — говорила она.
— Они не придумали ничего лучшего, как посадить девочку с дочкой Метельщицы Мины! — сказала она вечером матери.
Мать смутилась и покраснела. Тогда я поняла, что здесь что-то неладно.
— Завтра пойду в школу и все устрою, — сказала бабушка.
Я совсем вышла из себя, закричала, стала бить кулаками по столу, затопала ногами.
— Ты с ума сошла, Миа? — тут мать хорошенько встряхнула меня. Но я не успокаивалась и докричалась до нервного шока или чего-то в этом роде; началась икота, а потом меня вырвало. Мать с бабушкой испугались и стали уговаривать меня: бабушка не пойдет в школу, у меня не отнимут мою Ханну.
Приступ рвоты прошел, и я, совсем успокоившись, обняла бабушку за шею и сказала:
— Я так сильно, так сильно люблю Ханну!
Тогда бабушка заплакала, а мать по-прежнему осталась холодной и невозмутимой.
Уже позже из домашних разговоров и ссор я поняла, в чем было дело. Однажды отчим ходил свататься к Метельщице Мине, и все считали, что Ханна — результат его сватовства.
Случилось это за много лет до того, как мать встретилась с ним, но бабушка очень стыдилась этой истории, о которой знали все в Вильбергене. Сразу после рождения Ханны бабушка заставила отчима завербоваться, надеясь, что в армии из него «сделают человека».
— И ведь умеет хорошо работать, когда захочет. Он стал денщиком у капитана и отбыл у него всю службу, — не без некоторой гордости говорила бабушка. Как будто в армии можно, если захочешь, бросить одну должность и перейти на другую.
— Видно, он неплохо чувствовал себя в полку, — вставила мать, — там всегда полно лентяев.
— Что правда, то правда. Когда он вернулся домой, то был довольно ленив и растолстел как свинья, но привез прекрасную характеристику. Он даже пробовал служить полицейским, — в голосе бабушки слышится гордость.
— Да, да, болтаться по городу, топтать мостовую да торчать на углах, на это он способен, — фыркнула мать.
— Нет, Гедвиг, он умеет работать, когда захочет.
— Умеет, когда есть охота. Но всякий раз, как в этом бывает нужда, охота у него пропадает. Я-то привыкла работать в любое время, хочется мне или не хочется. И все так должны, у кого за душой ничего нет.
Бабушка утвердительно кивнула.
А я поняла, что жизнь — это труд.
Поглощенные своими мыслями, они замолкли, а я возмущалась, что они так много занимаются отчимом, и чувствовала себя лишней и никому не нужной. Иногда в какой-нибудь из вечеров, когда мать бывала особенно печальной и молчаливой, бабушка начинала рассказывать про свою жизнь. В эти минуты она казалась такой большой и необыкновенной, что я понимала: бабушка старая, очень, очень старая.
Она любила поговорить о своих братьях. И начиналась сказка — нет, больше чем сказка: передо мной раскрывалась удивительная жизнь. Подумать только, у нее были такие братья! В бабушкином доме их портреты висели на стене.
На груди одного из братьев, пожилого мужчины в форме капитана американской армии, блестели четыре медали. У меня до сих пор висит его фотография; она очень старая и выцветшая, но на всех четырех медалях хорошо виден американский орел. Капитан получил их за подвиги на суше и на море, когда воевал за освобождение негров, и за то, что в течение многих лет водил суда Ост-Индской компании. Он был на двадцать лет старше бабушки.
Второй брат, в одежде трубочиста, был моложе бабушки и приходился отцом моему отчиму. И у него поверх испачканной сажей куртки висели две медали.
— Поверь мне, Гедвиг, уж что-что, а жизнь-то я знаю. Да, да. Я знаю, что такое жизнь. Тебе тоже не легко, Гедвиг, но… Однажды в городе началась холера, и мы за один год потеряли отца с матерью. Мой старший брат, капитан, уже плавал по морю. Тогда мы с младшим братом пошли к этому негодяю, нашему родственнику, который отобрал у нас все, что осталось после отца с матерью, даже хутор. А ведь он приходился родным братом нашему отцу… Да ты не раз проходила мимо хутора, Гедвиг, ты знаешь тех, кто там живет, наследники в третьем колене. Но счастья им все равно нет, сама понимаешь. (Я видела этот хутор, он находился совсем недалеко от Норчёпинга. За желтой оградой виднелись кусты калины и грушевые деревья.) У нас была такая славная сестра, Гедвиг. Ей только-только исполнилось семнадцать лет; и как-то вечером она задержалась на дворе с дружком, сыном торговца. Один-единственный раз задержалась она на дворе со своим дружком, и ее выдрали за это…
(«Один-единственный раз задержалась она на дворе со своим дружком», — шептала я своей кукле-дурнушке.)
…Крепко выдрали. Мне было тогда двенадцать лет, а брату девять. Наш дядя стегал ее розгой по обнаженной спине. Она была уже взрослая, но ей пришлось раздеться догола, потому что дьявол этот был набожный. Мы с братом услышали, как она плачет и жалуется, и стали кричать. Тогда выдрали и нас, но ее, нашу взрослую сестру, все-таки хлестали голой. «Ах ты потаскуха! Ах ты блудливая тварь! Будешь три часа стоять на коленях и читать «Отче наш», пока не очистишься… Родители твои умерли от холеры, бог разгневался на них, и ты, грешница, только приносишь несчастье нашему дому! — Передразнивая набожного дядюшку, бабушка говорила хриплым, грубым голосом. — Становись вот здесь и истекай кровью, блудница!» На весь квартал было слышно, как он орал и бесновался, но вокруг жили бедняки, и никто не посмел прийти ей на помощь, никто, никто…
Поздно ночью сестра встала.
«Пойду к реке, промою спину, так жжет и болит, что я, наверное, умру, если не промою ее». Она вылезла через окошко. Нас с братом уже выпороли, и мы не посмели пойти с ней. В таких случаях у людей всегда не хватает смелости. Она отправилась одна. Мы-то думали, она идет разыскивать своего дружка, но она замыслила другое…
(«Мы-то думали, она идет разыскивать своего дружка…» — повторяла я, когда пересказывала все это Ханне.)
Нет, она замыслила другое. Она дошла до Обакки и бросилась в воду. В отчаянье и тоске брела она целую милю до речки. Нашли ее в тот же день. Полиция внимательно следила за рекой ниже водопада, потому что именно там часто топились люди. Но, думаешь, Гедвиг, полицейские сказали что-нибудь про ее исхлестанную спину? Нет, ни слова.