Очнулся я уже — теперь-то я знаю это — в Семлево, в школе. Пришел в себя, открыл глаза. Сначала не понимаю, где я. Посмотрел — раненые. Потом все вспомнил. Сердце сжалось. Армия погибла, я в плену. И в это время открывается дверь, «Ахтунг!», входят три офицера, два полковника и подполковник, полковник подходит к моей кровати и на чистейшем русском языке говорит: «Нам ваши пленные сказали, что вы командующий 19-й армией. Чем вы можете это доказать?» Я говорю, я не знаю, где у меня документы. Унтер-офицер достает мое обмундирование из-под кровати, оно всё в крови. Вынули удостоверение личности. Он спрашивает: «А почему здесь написано — командующий 16-й армией?» Я говорю: «Был и 16-й, был и 20-й, а теперь 19-й». Вмешивается подполковник: «А мы господина генерала ждали еще в Смоленске, но ему тогда удалось из двух котлов наших уйти». Я промолчал, ничего не сказал. Потом вынимает партийный билет, посмотрел: «О, старый член партии. Это вам теперь не нужно, — и в печку бросил. — А удостоверение вам пригодится, держите его, когда поедете в Германию. Нам известно, что с вами было еще пять генералов. Скажите их путь, маршруты их». Я промолчал.
Потом он стал спрашивать, какие дивизии ушли, сколько, какие резервы и так далее. Я ему говорю: «Господин полковник, а если бы вы были на моем месте, вы рассказали бы все и предали свою родину?» Он говорит: «Нет». «А почему же вы тогда меня спрашиваете? Я вам больше ничего не скажу. То, что меня касается, вы меня, пожалуйста, спрашивайте, а про это я говорить не буду».
В позапрошлом году я был в Архангельском. Приезжает генерал-лейтенант Кузовков из Управления кадров и показывает мне фотографию. «Михаил Федорович, узнаете?» Я говорю: «Нет, не могу узнать». Подошла жена, говорит: «Да это же ты снят». А я не узнал. Рука у меня вот так вот, орден видно один, в кителе лежу. И сплю я. Двухъярусная кровать. Я посмотрел, да, действительно как будто бы я. И письмо. Пишет зубной врач этого госпиталя, где делали мне операцию и приходили ко мне эти офицеры.
Зубной врач этот начал показывать фотографии времен войны и наткнулся на мою карточку. «О, — говорит, — генерал! Я помню этого генерала». И он описывает мой разговор с этими офицерами [немецкого] генерального штаба. Он говорит: «Генерал-то, наверное, умер, вряд ли он мог выжить, он был очень тяжело раненый, а семья-то у него, наверное, осталась», — и переслал это в нашу группу войск в Германии. А оттуда переслали сюда, в Генштаб, и она дошла до меня. Я покажу вам эту бумажку, в которой он описывает все, как это происходило.
В прошлом году я был в Германии, рассказал об этом случае. Они нашли этого человека. Написано письмо по-немецки. Он пишет про мужество этого генерала… «Я был ярый нацист, я всецело шел за Гитлером. А когда были сильные бои, увидел русского генерала, так мужественно ранения переносящего, и, когда немецкие офицеры спрашивали у него военные тайны, он так смело отвечал им — это меня натолкнуло, что не так-то легко с ними нам будет справиться». Потом еще события были, и это дало ему толчок пересматривать свои позиции. Может быть, он красит все это, но пишет в таком духе.
Потом они напечатали разговор с ним в какой-то статье.
Когда я им так ответил, они отдали мне салют, значит, взяли под козырек, сказали, что больше мы вас затруднять не будем, и ушли. А между собой по-немецки говорят — об этом он пишет: «Мы уважаем точку зрения этого генерала».
А я еще не знал, что у меня ноги нет. Я знал, что больно, знал, что я ранен в ногу, но что ноги нет у меня, я не знал. Когда они все ушли, врач открывает одеяло, смотрю, у меня ноги-то нету. Я моментально сорвал повязку. Армии нет, сам в плену, без ноги, рука не работает, думаю: «На чёрта это!» Знаю, что из себя представляет плен немецкий, уже доходили до нас сведения. Жить не хочется. Меня сразу на перевязочный стол. Перевязали, приставили ко мне сначала нашего санитара, а я вторично… Немцы наших врачей, или знающих немецкий язык наших солдат и младших офицеров делали санитарами — ухаживать за своими ранеными, грязную работу выполнять. Вот и приставили ко мне одного нашего товарища, знающего по-немецки. А когда я вторично сорвал повязку, приставили унтер-офицера.
Вдруг у меня очень высокая температура. Я весь горю. Теперь я понимаю, что это у меня была галлюцинация. Мне кажется, что я хорошо по-немецки понимаю, дословно все понимаю, что говорят немецкие раненые, которые лежат здесь.
К. М. А раненые немецкие?
М. Ф. Немецкие. Наших никого нет, один я. И я слышу их разговор, что они собираются меня убить. Я срываю повязку и говорю: «Давайте врача». Приходит унтер-офицер и говорит, что врач на краю этого села живет, погода грязная, он очень устал, врач не может сейчас прийти. Вот тогда я и сорвал повязку…
К. М. И с вызовом врача тоже была галлюцинация? Вы действительно его вызвали, или казалось это?
М. Ф. Вызывал-то я действительно, но мне казалось, что они говорят по-немецки, что хотят меня убить. Врач все же пришел. Пришел, начал меня уговаривать: «Как они могут вас убить? Они такие же раненые, как и вы. Они все без движения». А я не верю. Тогда меня из этой общей комнаты переносят в сторожку, где жил унтер-офицер, и меня к нему положили туда. Со мной этот врач долго разговаривал, и мне, откровенно говоря, стало его жалко. Я же знаю, что у них целый день операции. Ведь раненые все время поступают. Сильнейшие же идут бои, а это перевязочный отряд. Он показался мне хорошим. И он действительно оказался хорошим. Как только кончал операцию, он обязательно ко мне приходил. Разговаривал со мной.
К. М. Через переводчика? Или он говорил по-русски?
М. Ф. Нет, он ни слова не говорил по-русски. Через нашего санитара. И он говорит мне: «Я не нацист, я врач, и вы для меня — пленный раненый генерал. Я сделаю все, чтобы вы жили».
Показывал он мне карточки своих детей, сказал, где он работал в мирное время. Он был главным врачом в хирургической больнице Берлина.
Унтер-офицер оказался австрийцем. Секретарь венского городского суда. Говорил по-русски. Плохо, но говорил. В Первую мировую войну был у нас в плену. И он мне сказал: «Генерал, вы этому врачу верьте. Он сделает все, чтобы вас спасти. Я, — говорит, — со своей стороны тоже все буду делать, чтобы облегчить ваше положение здесь, в перевязочном отряде, потому что когда я был в плену, раненый, мне русские спасли жизнь. Я забыл фамилию врача, но я русским благодарен, что они мне жизнь спасли».
Второй врач был стервец. Когда не было старшего врача, когда он был занят, надо на перевязку, кладут на носилки и несут, — нельзя было дотронуться, я кричал в крик. Все же нервы обнажены, и всякое мало-мальское шевеление причиняло ужаснейшую боль. Об этом узнал унтер-офицер и сказал старшему врачу. Он приходил, брал меня на руки и носил на перевязочный стол. Это единственный человек, который оказался человеком. Все остальные, которых мне приходилось видеть, это были звери, а не врачи.
К. М. Вам не удалось его разыскать?
М. Ф. Разыскал.
К. М. Живой он, этот человек?
М. Ф. Был живой три года назад. Когда я был в ГДР, я сказал немецким товарищам, чтобы они его разыскали. Когда они пришли к нему, он сказал: «Помню все это», — подтвердил все, что говорилось, но просил его забыть, ничего не писать, ни фамилии, ничего, ради бога, потому что, — «вы знаете, какое положение, я не хочу, чтобы на старости лет со мной что-нибудь случилось».
К. М. А он в ГДР или в ФРГ?
М. Ф. В ФРГ.
К. М. А его там разыскали?
М. Ф. Там.
К. М. Он в Берлине?
М. Ф. В Берлине.
* * *
М. Ф. В этом передвижном лазарете я пролежал до момента их продвижения вперед, на восток. Была подана санитарная машина, где лежало уже три немецких офицера. И когда вносили меня, они узнали, что русский генерал с ними будет ехать. «Вег русише генерал! Вег!» — значит, не хотят ехать со мной.