Больной вздрагивает. Маленькая лампочка мигает.
Никто не дает ответа на вопросы этой ночи.
XVII
На выздоровление Мольхо почти не было надежды. Но произошло чудо.
По распоряжению Реубени его ежедневно посещали ученики.
Ему не приходилось настаивать. Они ходили охотно. Поступок Мольхо представлялся им прославлением имени Божьего, триумфом их господина и дома Иакова, который с каждым днем ограждается новыми мощными стенами.
Сам Реубени больше туда не ходил. У него были дела поважнее. Заслуживал ли этот молодой маран того, чтобы он столько думал о нем? К тому же много времени отнимали переговоры с двором. По два-три раза в неделю Реубени приходилось ездить в резиденцию в Альмерим — его докладная записка изучалась советниками короля, и от него постоянно требовали новых разъяснений. Король тоже снова пригласил его к себе. Снова Реубени должен был доказывать, что он не позволяет маранам целовать ему руки. Затем король порицал, что ученики стоят, когда cap сидит за столом, так как это тоже королевская привилегия. Реубени, не дрогнув в лице, должен был обещать, что он запретит в дальнейшем такие подозрительные церемонии.
Ревностнее чем когда-либо он занимался своим делом. Но иногда среди деловых забот его охватывало сомнение, что, может быть, лучше держаться вдали от всяких трудов, спокойно, как Мольхо, и, сидя около него, самому постепенно выздоравливать, оставаясь чистым…
Но это сомнение пробегало лишь как мгновенный страх. Реубени гнал от себя злое внушение. Ему даже становилось непонятным, как вообще могла прийти ему в голову такая расслабляющая мысль.
Его путь был ясен, каждый шаг в сторону был предательством делу, построенному на размышлении многих лет.
Однажды ученики передали ему убедительную просьбу Мольхо, чтобы учитель его как-нибудь посетил.
— Нет. Я слишком занят.
В другой раз, когда они стали особенно настойчивы и сообщили от имени Мольхо, что тот должен сказать учителю о Божественном явлении, которое было ему ночью, — он запретил вообще упоминать в его присутствии имя Мольхо.
Когда они ушли, он задумался: «Уж не боюсь ли я его?»
Странно, после того дня, когда совершилось обрезание, он не видел этого юношу и даже, как ему казалось, не особенно часто о нем вспоминал, — просто не имел для этого времени, — и, тем не менее, в его жизнь вошло что-то новое, чего он не мог охватить. Надо взглянуть в лицо этому призраку! Решительным движением он поднялся из-за письменного стола, за которым в сотый раз чертил на карте путь в Калькутту и в еврейское царство Хабор. «Восемь португальских кораблей с еврейскими воинами появляются в Красном море», — он повторял себе эту фразу — основное ядро всех его желаний. Когда он произносил эти слова, они всегда потрясали его — в них была какая-то законченность, твердость, какая-то трезвость, которая опьяняла его больше, чем весь экстаз этого и потустороннего мира.
Нет, не надо бояться!
Дом был расположен в саду, окруженном высокой стеной. Железный молоток у двери звучал глухо. Только после нескольких ударов ключ в замке повернулся, и появилась испуганная негритянская физиономия Альдика, который сейчас же замигал, блестя всеми зубами:
— Было условлено, что будут стучать иначе.
Реубени, не ответив ни слова, пошел вслед за стариком, шагавшим большими почти ползучими шагами, которые были ему так противны.
При свете осеннего солнца сад производил безотрадное впечатление. Под блестящими верхушками благородных каштанов рос густой кустарник, дикие розы, дорожки заросли, дом — тоже старый и полуразрушенный. Внутри пришлось идти по бесчисленным коридорам, проходить множество дверей, мимо стен, увешанных темными коврами, подыматься по маленьким ступеням, уходившим в сторону от главной лестницы, — это был необозримый лабиринт. Один Реубени, наверно, заблудился бы здесь. Наконец, сквозь завесу ковра он услышал голос Мольхо. Альдика хотел войти, но Реубени удержал его.
Жестом он приказал ему уйти, а сам остался стоять и прислушался.
Голос был сильный и звонкий. Молодой Мольхо рассказывал ученикам о своей ранней юности, о турнирах, в которых он участвовал, о любовных приключениях, на которые его соблазняли привычки его сословия, о крестовом походе на мавров в Африку. Все это он передавал тоном крайнего отвращения. Там, у других, не было ничего хорошего, — за внешним блеском было гниение, нелепость лживого учения, вечная тьма.
Реубени испугался. С какой легкостью отвергал этот юноша все, что казалось ему всегда трудно постижимым, опасным, но заманчивым ядром подлинной жизни. «Пусть живет красота Иафета в шатрах Сима». А юноша Мольхо, который с самого начала привык к этой красоте и силе Иафета, как безумный, бежал оттуда, стремясь к совсем иному — к очищению, покаянию, о которых он теперь говорил ученикам, дрожа от радости, как «о времени любви», когда «прекращаются дни луны, сменяющиеся между добром и злом». «И только тогда у нас явится сила стоять во дворце святого царя связанными узлом семидесяти ликов древа жизни учения. Тогда образуем мощную стену, высокую скалу вокруг разрушенного города. И в это время покаяния помазанный царь будет царем своего народа. Мертвые всюду восстанут из гробов. И вечером будет день. И не будет больше ни Сатаны, ни горя».
Это звучало как открытый бунт против осторожной политической работы Реубени, которая заменялась теперь фантастическими чудесами и необузданной мистикой. Реубени отдернул занавес и вошел.
Его ученики сидели вокруг молодого марана. С каким восторгом они ему внимали. Их лица напоминали ему лицо его благочестивого отца, и сам Мольхо — молодой, прекрасный, пылкий и в то же время озаренный сиянием спокойной радости, которую Реубени привык видеть в своем отце и которая всегда была ему враждебна — с самых первых дней, как он себя помнил — была враждебна и в то же время вызывала восхищение.
Неужели он позволит совратить своих учеников?
— Нравы чужих народов, — сказал он, обращаясь к ним без всякого приветствия, как учитель, поймавший детей за недозволенной игрой, — не так скверны, как их изображают. Необходимо научиться у них многому прекрасному и внедрить их смелость в сердца наших слабых людей.
Все затихло.
Только Элиагу после некоторого молчания решился заговорить. Раньше он был самым верным из всех, но со времени появления Мольхо стал беспокоен, застенчив и упрям.
— Но ведь мы говорим в молитве: благословен Всевечный, не создавший меня по образцу других народов.
Реубени ничего не ответил. Он глядел только на Мольхо, который не произносил ни звука. К юноше снова вернулся его здоровый цвет лица: лоб был безоблачно ясен, щеки — смугло-розовые, но еще не вполне окрепшее тело, по-видимому, не могло выдержать огромного напряжения: в первый раз он при полном сознании встретился с учителем уже не в качестве отщепенца, а евреем, имевшим право на братское доверие. И из глаз его упал луч всепоглощающей любви, в то время как грудь его вздымалась, волнуясь в немом ликовании. В этом не было протеста, это лицо говорило о безусловном признании, неспособном ни к какому сопротивлению. Реубени подошел ближе как бы из любопытства. Так вот он — противник, которого он так боялся, которого он сначала считал шпионом, а потом соблазнителем, нашептывателем ложных мнений, и оба раза одинаково жестоко старался удалить от себя… Мольхо схватил его руку и поцеловал. Наконец, раздался его голос, прерываемый слезами:
— Царь, помазанник среди нас! Сар Давид Реубени — имя его.
Этого Реубени меньше всего ожидал. Только что ему казалось бунтовщическим все, что говорил Мольхо ученикам. А теперь — слова обратились так, что звучали приветом Мессии, — как тогда в Риме, после пробуждения девушки, как некогда на галерее башни еврейских ворот в Праге.
Ответ, который надлежало дать: «Ты сказал это», — не сходил с его уст.
Совершившаяся перемена была слишком резка. Он еще не вполне ее осознал и продолжал смотреть на Мольхо, который по-прежнему судорожно не сводил с него глаз.