И есть все-таки люди, которые этого не замечают, которые не чувствуют бессмысленности убийства. «Не убий». И Давид подумал: «Не то существенно, что есть такой запрет. Убивать — более чем запрещено. Убивать невозможно! Это противоположно природе человеческой, разуму, простому движению чувств. Поднять руку на ближнего, одним единственным ударом или уколом разрушить то, что создали года, — это грех».
Но ведь он мечтал о зле. «Мы грешим слишком мало» — ведь это за последнее время стало буквально его еврейским символом веры! Разве он не хотел научиться у Моники именно ее безмятежной отваге, ее беззаботности, уменью делать без раздумья то, чего ей хотелось. Да, грех, грех! Он ведь почти гордился своей греховностью. Но разве он знал, что такое грех? Восхищение смелыми походами и путешествиями в неведомые страны, гордость, внушаемая знаменем, которое хранилось в синагоге как напоминание о борьбе, гордость, внушаемая ужасами в крепости Бетар и всеми битвами, описанными в трактате «Гитин», любовь к турнирам, к великолепным шлемам городской стражи — все это показалось теперь ему легкомысленным и презренным, не продуманным до конца. В этом мертвеце с бледным лицом и прокушенным языком перед ним впервые встал грех во плоти и приводил его в ужас. Разве он когда-нибудь представлял себе, что перед храбро защищаемыми стенами Иерусалима, перед бурным натиском высадившихся португальцев кучами лежали убитые, несчастные, разорванные в клочья, приведенные в негодность люди, и у каждого, как у этого мертвеца, лицо было запачкано кровью?
«Не убий!» Убийство есть великий, настоящий грех. Но безобразным убийством кончается все, что во всех четырех мирах начинается так красиво и таинственно, гордой поступью, бряцанием оружия, красотой и веселою радостью и тайной великого дракона.
— Помоги же мне, — слышит он тихий голос Моники, в то время как кровь стучит у него в висках. — Нам надо вынести его отсюда.
Рядом с большим сводом погреба имеется маленькая каморка, дверь которой открыла Моника.
— Если найдут труп, мне несдобровать.
Давид посмотрел на нее, ничего не понимая.
— Ведь все-таки его убили из-за меня. Что не ты это сделал, это ничего не меняет.
Ему показалось, что она презрительно скривила губы. У него мелькнуло в голове: «Она — Венера, но как далек я от Марса»…
— Разве его не будут хоронить? — спросил он взволнованно.
— Я ведь сказала тебе: надо, чтобы не нашли его трупа.
— Ну, а как же с христианским погребением, — так ведь вы это называете?
— Поторопись, — у нас мало времени.
Она наклонилась к покойнику, схватила его подмышки. Давид все еще был неподвижен.
— Мне кажется, что ты, в сущности, язычница, а я, хотя еврей, но… больше христианин, чем ты.
Но он устыдился ее взгляда, который явственно говорил, что здесь не место для религиозных диспутов. Он не хотел заставлять ее одну тащить это тело.
«Значит, и тут есть палата мумий, как у Ферранте, и я каждую ночь буду проходить мимо мертвеца, когда буду прокрадываться к своему греху. О, я теперь только и узнаю, что такое грех».
Его так взволновали эти мысли, что он сначала не заметил, как тащил мертвеца. Но вдруг ему показалось, что холод трупа пронизывает плащ, к которому он прикасался.
И, вскрикнув, он бросил ношу и отпрыгнул в сторону. Прислонившись к стене и дрожа, он смотрел, как Моника одна скрылась с трупом в двери, ведущей в темную каморку. Не прощаясь с ней, он спустился к городскому валу и побежал к лодке.
«Какой я трус, — злобно говорил он себе. Зубы у него стучали, ноги скользили. — На этом самом валу я однажды вообразил себе, что беру приступом вражеский город. Да, если он не будет защищаться, если не будет течь кровь! О, как низко! Действительно ли низко? Нет, нет, пусть будет так, как оно есть, это все же лучше, чем убивать! Все на свете лучше, чем убийство. Следует быть добрым, хотя бы пришлось казаться жалким! Только не убивать! Только не грех, только не оружие и злоба!»
Все, что он передумал и пережил за последние годы, казалось словно опрокинутым при виде трупа. Смятение, груды развалин в сердце его.
Когда он входил в лодку, что-то зазвенело. Оружие в мешке. «А я, я хотел убить Гиршля — ранним утром и весело. Какие жалкие глупости я говорил!» И его охватил ужас перед собственной незрелостью, перед стремительной сменой мнений, перед неуверенностью, с которой он шел. Он не знал, куда ему идти. Вернуться к учению, жить как все евреи? Ему вдруг захотелось видеть отца. Снова найти путь к благочестивому отцу. Отбросить от себя, как что-то нечистое, все эти приключения, которые он переживал, жить мирно среди огромных книг, как ребенок.
Когда он выехал на середину реки, он бросил мешок в воду. Кинжал зазвенел. Веревки коварно зашуршали, вода забурлила, и все кончилось.
XVIII
Жить мирной, спокойной жизнью?..
В еврейском городе, несмотря на ночное время, люди стояли кучками у каждой двери и шушукались.
Поздним вечером распространился слух, что король подчинился настояниям шефенов и подписал эдикт об изгнании. Еще в тот же вечер староста Элия Мунка отправился в замок, попросил доложить о себе старшему гофмейстеру Ладиславу фон Пернштейну, был принят им, — что, несомненно, можно было рассматривать как успех, хотя о содержании их беседы ничего не было известно. Но одновременно с этим в верхнем городе распространилась весть о том, что случилось после этой беседы. Беседа происходила с глазу на глаз, а сцену на дворе видели те, кто сопровождал старика Мунку. Молодой франт, — говорят, это был шут короля, — подошел к старику с хлыстиком в руке. Под хохот придворных он сказал, что благодарит за пятьдесят дукатов и приносит обещанный хлыст. Правда, это не хлыст короля, а самый обыкновенный хлыст, но зато еврей может почувствовать его не только рукой, но и лицом. И с этими словами шут подошел к почтенному старику и несколько раз ударил его хлыстом.
— Раны с палец глубиной, — рассказывал кто-то из кучки, к которой подошел Давид.
Другие еще старались превзойти его. Врач, который только что был у старшины, будто бы сказал, что причинено опасное для жизни увечье.
— Но это еще не самое худшее, — пропищал фистулой маленький портной Ефраим.
Кучка плотнее обступила его.
— А в чем же дело? В чем дело?
— Разве вы не знаете самого худшего, что случилось потом? Когда вмешались наши старосты и пожелали защитить старшину, то придворные стали угрожать им. Они кричали, что это еще пустяки, что это еще ровно ничего не значит, — вот когда у нас на спинах затанцуют розги короля, тогда мы увидим…
— Они имели в виду изгнание, — поспешил заметить кто-то из толпы, и все вздрогнули.
— Ну, а старшина, — спросил Давид, — что же он ответил этим негодяям?
Изумленные лица. Наконец, портной изрек:
— Мудрый реб Мунка, по счастью, принадлежит к разряду кротких людей, к дому Ааронову. Он ничего не ответил, а быстро и тихо ушел.
— Это бы только повредило общине, — возбужденно взвизгнул портной. — Сказано в Писании: «Тот, кто представляет общину, должен вдвойне и втройне следить за каждым словом и своевременно закрывать рот перед властями».
Здесь вмешался мясник Бунцель:
— А есть все-таки люди, которые сумели бы, когда нужно, оскалить зубы.
Мясник был известен как ярый сторонник ювелира Кралика. Остальные забросали его упреками.
— Надо сначала выждать! — кричал портной таким визгливым голосом, что его едва можно было понять. — Старшина назначил на пять часов утра тайное заседание совета.
Давид с болью отвернулся от них. О, это все было ему давно известно. Бесполезные партийные распри в общине и одинаковое бессилие всех партий, яростные споры и никакого дела, бесконечные заседания, о которых ходил удачный анекдот: «Что же решили на собрании?» — «Собраться еще раз!»
«Нет, это нам не поможет. Эти старинные средства не в силах одолеть наш позор. Неужели так должно продолжаться, как было в течение всех этих столетий: вечный страх, бесправие, унижение?» Невольно мысли его свернули на излюбленную дорогу. %Нам нужно оружие, сила, открытое сопротивление. Разве не поступил так реб Шила с доносчиком, сославшись на учение: «Если кто-нибудь хочет тебя убить, предупреди его», взял палку и убил доносчика. И разве не честно и правильно поется в древней песне Ламеха в первой книге Моисеева пятикнижия: