Она повернулась, чтобы уйти, и боялась расплакаться. Нет, одно еще она должна была сказать. Это всегда занимало ее, придавало всему, что совершалось, особый блеск, — было ее целомудренно охраняемой девичьей тайной. Теперь надо было высказать это в искупление того, что она оскорбила сара!..
Слова с трудом выходили из ее горла, словно язык, который должен был произнести их, преграждал им путь.
— Вы спросили, господин, был ли тот танец свадебным? Так знайте же: я никогда не выйду замуж — кроме как в Иерусалиме.
И она так быстро убежала, что шелковые занавеси у дверей еще долго колыхались после этого.
В следующие дни cap избегал разговаривать с ней. Он медленно поправлялся, мог уже сидеть в кресле.
Он заставлял теперь своих слуг прислуживать себе. Дину он больше не хотел видеть.
Но однажды она еще раз заговорила с ним. Пришла дрожа, с заранее обдуманной речью и готовым планом.
Она сообщила, что в Венеции свергнут весь еврейский совет. Этот бунт произошел вскоре после отъезда сара. Все смещены, даже Мантино, который был прежде всесилен. До такой степени настроение всего народа склонялось в пользу князя из царства Хабор. И это сильно подействовало на римских фаттори, с де Сфорно во главе. Теперь они рады будут оказать услугу Реубени и примкнуть к его партии, только чтобы это не было слишком заметно, но так, чтобы в случае удачи они могли сказать: мы в этом принимали участие. Ей это известно на основании разных заявлений, намеков. А такая услуга действительно очень нужна.
— Вы в ваших стараньях подогнать чиновников курии, пожалуй, не подумали об одном, — простите мою дерзость, но я знаю, я дитя этого города, я знаю их нравы и знаю новую поговорку, что в Риме вместо десяти заповедей теперь следуют десяти буквами: «De pecuniam», то есть давай деньги. Денежная сумма, предоставленная де Сфорно…
Он сердито прервал ее:
— Довольно. Благодарю. Никогда.
— Это единственный путь…
— Этим путем мы идем уже много сотен лет. Я знаю это, но я хочу, чтобы мы пошли, наконец, другим путем.
Дина смотрела на него в полном отчаянии.
— Ты не можешь понять, дитя, — сказал он более мягким тоном, но в словах его было нечто такое, что отстраняло ее далеко-далеко, может быть, навеки. — Нельзя, конечно, вменить тебе, слабой девушке, в вину то, что составляет вину столетий. Ты, дитя мое, не виновата, что не понимаешь многого.
Ей было больно от его холодности.
В слезах она бросилась перед ним на колени, схватила его руку, страстно целовала ее, а слезы лились на его костлявые, тощие пальцы.
Он вздрогнул. Боль и страсть двигали его левой рукой, когда он гладил ее красивые волосы. Она не решалась поднять голову.
Одно мгновенье он только слегка коснулся рукой ее головы и уже отдернул ее обратно. Это была не ласка, а привет издали, с другого берега широкой реки.
В тот же вечер он сказал посетившему его Аретино:
— Все, что вы рассказываете о женщинах и их проделках, может быть, и верно. Я этого не переживал — не знаю. Один только раз, очень давно — тринадцать лет прошло с тех пор, — тогда я пережил много дурного. Но это было совершенно иначе, гораздо возвышеннее того, что вы рассказываете. Там не было той слепой необузданной жажды наслаждений и еще более скверной жажды наживы, которая заполняет ваши истории. И, может быть, они все-таки правильны. К той картине, которую являет собой этот жалкий мир, они очень подходят.
— Вздор, — прервал его Аретино, — вы берете неправильный тон. Только таким ворчунам, как вы, мир кажется жалким, потому что вы не следуете моей заповеди, которая объясняет все, все до конца, которая мудрее всех изречений семи мудрецов Греции и семидесяти раввинов. Я говорю: люди должны больше спать с красивыми женщинами. В этих словах все сказано. Всякие меланхолии, всякие ложные догматы — порождения больного мозга, всякие войны, политические и религиозные распри проистекают от того, что человечество отклоняется от единственно приятного для него занятия и вследствие боли и злобы, испытываемой из-за упущенного наслаждения, занимается потом всякими глупостями и взаимной враждой.
— Я знаю ваше мнение, вы достаточно часто мне его проповедовали. Но позвольте мне сегодня внести хотя бы частичную поправку. В красивой женщине любят не женщину, а цвет своего народа. В ее благородных чертах я читаю добродетели предков, сумевших завоевать хорошее место, хорошую землю, на которой можно процветать. В ее смеющихся глазах, в милом разрезе рта я вижу очень серьезные вещи: первый мужественный захват владений и борьбу за землю, упорную борьбу поколений, неутомимость, суровую дисциплину, благородную простоту убеждений, всю суровую историю народа, даже его восхождение к Богу. Все это в образе женщины представлено легко и играючи, но тем не менее это видимая форма самых плодотворных и скрытых сил, какие только существуют.
Аретино рассмеялся:
— Я же говорю: слишком мало спят. Иначе бы вам и в голову не пришло ничего подобного.
— Нет, вы только выслушайте до конца. Когда чувствуешь, что история народа идет на ущерб, а женщина все еще прекрасна, потому что в ней все еще сказываются старые геройские подвиги, — прекрасная женщина живет, так сказать, милостью давно ушедших поколений, с добродетелью и силой коих она уже не связана и даже память которых хороший, но разменявшийся на мелочи ум ее невежественно осмеивает, — скажите сами, разве такая прекрасная женщина не является самым ужасным обманом нереальности? И когда видишь, как она мучается и желает стать снова великой и вернуться в Иерусалим, дочь моего народа, и когда хочешь поэтому привлечь ее в свои объятия, потому что она прекрасна — добра и прекрасна, — и когда сознаешь, что если сделаешь это вместо того, чтобы сделать единственно правильное, а именно — начать с корня, а не с цветка, окрасить новой, очищенной кровью призрачную, бледную фигуру прекрасной женщины, — скажите, разве тогда не кажется, что в одно и то же время вы говорите «Бог велик» и тут же поносите его?
Реубени вскочил с кресла. Его рука, еще слабая, ухватилась за оконную раму. Все тело дрожало. Если бы Аретино не поддержал его, он упал бы. Участие к взволнованному, обессилевшему человеку светилось в глазах Аретино, но рот насмешливо вздрагивал.
— И что вы вечно возитесь с вашим Богом! А главное, нашли у кого спрашивать о богохульстве. Я дурно говорил обо всех, но о Боге никогда — потому что его я не знаю.
XI
Сар оправился и снова хлопотал по своему делу у кардинала и в канцеляриях.
Не дело не двигалось. По обоим вопросам решение все откладывалось. Посланник дон Мигуэль по-прежнему вел бесконечную переписку с португальским двором, в то же время Реубени не удавалось получить определенного разрешения на вербовку армии из годных к военной службе евреев в Риме. Правда, он приказал завести списки, подвергал осмотру юношей, которые заявляли о своем желании вступить в армию, начал даже обучать их военным приемам. Но на этом дело и остановилось. В то же время эти приготовления послужили его противникам материалом для агитации против него. Они заявляли, что будет безумием разрешать вооружаться евреям, этим опаснейшим врагам Церкви Христовой. Не в качестве союзников христиан, как обещает Реубени, а в качестве врагов используют они свое оружие.
Кардинал Эджидио, правда, держался твердо. Точно также покровительствовал Реубени престарелый Лоренцо Пуччи, главный начальник тюрем и решительный враг инквизиции и доминиканцев, который в свои молодые годы поддерживал борьбу благородного Рейхлина с теми, кто требовал сожжения Талмуда в Кельне. Этот Лоренцо Пуччи был строгим католиком, но он любил пробуждавшийся молодой мир, который так серьезно стремился к красоте и действительному братству всех сильных людей, без различия сословий и происхождения. И он смертельно ненавидел Испанию и исходившие из этой страны мракобесия посягательства на все свободные порывы. У папы Реубени еще раз добился аудиенции. Прием был оказан отеческий, благосклонный, но решения не последовало никакого. Продолжительная беседа с папой и на сей раз постоянно сбивалась от стоявших на очереди политических вопросов на общие жалобы по поводу надоевшей всем военной смуты. Разговор закончился любимым словечком: videbimus — посмотрим.