Все снова насторожились, спрашивают его, когда должно случиться то, о чем он говорит в лихорадочном бреду. Но у него уже ничего нельзя больше выпытать. Он еще бормочет некоторое время и потом падает в обморочном состоянии.
И вслед за этим, или несколько часов спустя, он этого не знает, его будят фанфары, шум, радостные восклицания. Все хлопочут около него, тащат его к окну; внизу стоит герольд в голубом шелковом платье, с гербами бургграфа Розмиталя.
«Королевский приказ отменен. Евреи могут оставаться и находятся под особым покровительством короля и бургграфа».
Стыд и позор! Давид в своем пробуждении ничего другого не ощущает. Но его сводят вниз по лестнице, его окружает бесчисленная толпа, ему целуют руки, стараются дотронуться до его платья. Он не в состоянии освободиться от толпы, то исчезает среди нее, то его поднимают над нею. Ему прокладывают дорогу среди ликующих масс народа. Рядом с ним идет старшина, с другой стороны — рабби Марголиот. Это продолжается долго, очень долго. Они провожают его до дома. Он чувствует крепкий поцелуй матери. Отец как будто отворачивается, но он целует руку отца, и тот позволяет. Потом вокруг него становится совсем тесно. Сотни голов и тел перед его глазами. Но затем толпа рассеивается. Как перед королем, перед ним освобождают место. «Эсфирь, я брат твой, а ты сестра моя». Разве никто не поет ему эти стихи? Разве никто не знает, как все это позорно? Никто не понимает, как из сердца у него вырываются последние корни древнего благочестия, как его предают демонам Лилит? Нет, его еще ведут в синагогу. Благодарят Бога за чудо. Благодарят «Позволяющего воспрянуть усталому и окованному освободиться от оков». Но тут происходит нечто такое, что Давид одобряет и понимает. В синагогу врывается жена Липмана Спира, она вбегает в мужское помещение, размахивая топором, хочет убить Давида. Давид готов покойно принять удар, он нагибается, как животное, предназначенное на заклание. Другие бросаются на безумную женщину… Несчастная, смерть дочери лишила ее рассудка. «О, нет, она знает, — рыдает Давид, — она знает, что я виновен, что адским искусством я изменил начертание прямого пути господня. Она знает, чувствует это на себе, она хочет убить во мне сатану. Ведь из-за моего поступка мученическая смерть ее ребенка стала ненужной».
Люди суетятся вокруг него, поднимают его. Его вызывают третьим к чтению Торы — высший почет, какой возможен при богослужении. И чествованиям нет конца. Парадный обед в доме рабби, речи виднейших членов совета, которые называют его хранителем Израиля, пророком нашего времени, праведником из числа скрытых тридцати шести праведников, ради которых Бог сохраняет мир. Вся община не находит себе места от радости. О том позоре, который вызвал это ликование, никто уже не думает. А ведь он очень ясно говорил об этом. Разве не заметили или хотят забыть? Или… неужели удачный исход оправдывает все. Как бы то ни было, дурное побуждение победило. Дурное, а не хорошее побуждение спасло общину.
Наконец, Давиду удается незаметно исчезнуть. Уже полночь. Давиду стыдно явиться к Монике, сказать ей хоть слово о том, что случилось. Но в этом и нет надобности. Вместо того, чтобы заниматься бесполезными мыслями, Моника все приготовила. Ему, разумеется, невозможно бежать в еврейском платье, которое каждому бросается в глаза. Она снимает с него желтый колпак, под которым свисают пейсы. Ножницы и бритва снимают черные локоны и нестриженую бороду. Кокетливый берет украшает его сразу помолодевшее лицо. Плащ, без еврейской заплаты, он принес с собою. Но в нем слишком много складок, он слишком тяжел, как и всякое платье, которое носит еврей, даже если оно сделано по христианскому покрою. Даже в стенах гетто, где можно ходить без особых знаков отличия, евреи предпочитают черные очень плотные материи. Вместо этого Давид впервые одевает легкий, спереди открытый плащ из красного и синего сукна. Моника одевает его, весело хлопает в ладоши, она всецело занята переодеванием своего милого, и ей некогда подумать о чем-нибудь другом.
Только незадолго до того как отправиться в путь, упаковывая свои драгоценности, она догадывается спросить его, взял ли он с собой денег. Без денег, конечно, они далеко не уедут, даже если продадут ее драгоценности.
Об этом он совсем не подумал.
Она смеется:
— Ты ведь так хорошо умеешь открывать замки, мой милый.
Он снова вернулся в отчий дом, с которым, казалось, уже навсегда распрощался. В потемках он прокрадывается к ящику, где мать держит деньги. «Так для этого она работала и копила всю жизнь, чтобы собственный сын ограбил ее. Не на алтарь Всевышнего принесут меня в жертву, — думает он про себя, — воров полагается вешать и колесовать».
Глубокий вздох раздается среди ночи. Снится что-нибудь матери? Вздыхает она во сне?
Давид взломал ящик, теперь он останавливается, прислушивается. Снова вздох. Он пробирается по лестнице к ней, проходит мимо комнаты отца. Тишина. В это время отец уже не занимается, он спит. Но если бы даже он и не спал, там все равно была бы тишина. Там всегда тишина. Через дверь отца ничто не проникает. Но мать, мать зовет его, зовет его со вздохом. Он открывает слегка приотворенную дверь в ее спальню. Мать лежит на постели. Бледный месяц озаряет на подушке ее спящее лицо. Какое оно маленькое-маленькое, как лицо Моники, когда она лежит на подушке. Но какое оно измученное жизнью, изборожденное морщинами от забот.
Он подходит ближе к постели. Теперь она даже не вздыхает.
И вдруг его осеняет мысль: «А что если она умирает… Если не сейчас, то это случится через пять, через десять лет. Она так стара».
— Мать так стара, — вполголоса говорит он.
Он хочет подойти совсем близко к постели, приласкать, поцеловать ее. Сказать хоть слово на прощанье. Он никогда ее не увидит, свою старую мать, даже когда она будет лежать на смертном одре, он ее не увидит. Он подошел совсем близко, чувствует запах ее старых волос. В это время широкий рукав его плаща запутался в одном из украшений спинки кровати. Только теперь Давид опомнился. Ведь мать не узнает собственного сына. Она увидит перед собой человека без бороды, в пестрой одежде! До смерти испугается чужого.
Он чужой в отчем доме. Выбора больше нет.
XXV
Путь их вел вниз по течению реки Молдавы. В точности Давид не знал, где находится свободный город Эрфурт. Он знал только, что путь ведет сначала по течению Молдавы, а потом по течению Эльбы, за пределы Чехии, которую им следовало как можно скорее покинуть. Но еще прежде чем они добрались до границы, пражская община снова напомнила ему о себе.
Когда после трех дней пути они однажды утром смотрели в окно постоялого двора, в котором заночевали, они увидели печальное зрелище. Преследуемая лающими собаками, ковыляла какая-то высокая фигура. Плащ был надвинут капюшоном на голову, так что закрывал лицо, и человек двигался на ощупь, словно слепой. И было как-то жутко, что он, несмотря на это, шел очень быстро и довольно уверенно отгонял собак своей длинной палкой. Но не всегда успешно, — об этом свидетельствовал разорванный плащ, клочья которого болтались по земле.
Давид побежал из дому вслед за путешественником, загородил ему дорогу и узнал Герзона.
— Вас выгнали?
Давид не усмотрел в этом ничего невероятного. В общине, как только она избавилась от опасности, наверно, снова возобновились старые распри, и досталось тому, кто был слабее всех. Якоб Кралик, Гиршль, все, кто были недовольны, что восторжествовал престарелый старшина Элия Мунка, что снова его партия, к которой принадлежало и семейство Лемелей, спасла город, — все эти недовольные люди, очевидно, объединились, чтобы нанести удар жертве, которой оказался бедный привратник, добродушный Герзон, беззащитный в своем тихом отупении. Какая благородная месть! Действительно ли это было так? Но Герзон не отвечал и вообще не понимал, что произошло. Может быть, он и добровольно покинул город, отправившись на поиски Давида. В глазах его сверкала радость, что он встретил своего любимца, он был почти готов стать перед Давидом на колени, как тогда, на галерее башни. Пока Давид продолжал свои расспросы, подошла Моника.