Он подошел к окну. Голова у него закружилась, руки и ноги отказались служить. Голова у него была смелая, а тело не повиновалось.
До сих пор Моника не придавала значения его боязливости, только теперь она заметила, в каком скверном положении они очутились. Она расплакалась.
— Ты можешь слезть одна, — сказал Давид, — меня оставь здесь.
Но она не соглашалась. Стояла, пылая от возбуждения и стыда.
Провали ужасные четверть часа.
Давид попытался еще раз подойти к окну, затем оставил это. Никогда он еще не чувствовал себя таким беспомощным. Он сел и сидел неподвижно, словно отдав себя на волю судьбы.
Между тем на улицах, расположенных в более высоких частях деревни и выходивших на площадь, собралось много народу. Люди благодушно поглядывали, как спасались на лодках застигнутые наводнением.
Вскоре общее внимание было обращено на окно, за которым выжидали Моника и Давид, последние пленники воды.
Вдруг с одной улицы отплыла лодочка. Она была уже широких грузовых лодок, которые разъезжали по площади, обратившейся в озеро.
— Нас спасают! — воскликнула Моника.
Лодка, действительно, остановилась у дверей заезжего дома, которые наполовину были затоплены. Затем въехала в комнату нижнего этажа. Смелому гребцу пришлось сильно нагнуться и втянуть весла, так как иначе они бы сломались. Держась руками за стену, он осторожно продвигал свою лодку до внутренней лестницы. Слышно было, как лодка стукнулась о ступени.
Давид и Моника спустились по лестнице к самой лодке.
Они вошли в нее и узнали гребца. Это был ландскнехт Ганс Зиндельфингер.
Немало времени ушло, пока он вывез их из темной комнаты. Лодка легко могла опрокинуться. Сидевшие в ней не говорили ни слова. Но Давид почти не заметил, в какой опасности они находились, не сознавал, сколько отважного и смелого было в том зрелище, которое они являли собою, выезжая из двора заезжего дома. Отвага была на стороне их спасителя, он же представлял собою смешную фигуру.
Но он сознавал в это время только одно: что потерял навсегда Монику.
Правда, сначала могло казаться, что это не так.
Они сидели втроем в кабачке на склоне горы. Моника нежно целовала его в глаза и губы. На ландскнехта она даже не глядела и только наспех поблагодарила его. Она говорила только с Давидом, обвиняла себя, что чуть не явилась виновницей его смерти.
— Я знаю, что ты храбрый, ты только не привык лазить, ты воспитан иначе, чем я. — Она закрыла глаза и вздрогнула. — Я представляю себе, что было бы, если бы ты упал с лестницы и разбился о лодку. Как я могла требовать этого от тебя. Я ужасно подлая.
— Куда вы теперь думаете направиться? — спрашивал Давид ландскнехта. Утешения Моники были для него мучительны.
— Я слыхал, что тевтонский орден набирает войска против Польши. Ну, а если я вздумаю остаться на службе у императора, то могу направиться в Геннегау в войска Шауенбургера. Для благочестивого ландскнехта работа всегда найдется, потому что мир никогда не успокоится. И жену прокормить можем! — добавил он, хватая Монику за руку.
Она высвободила ее и поцеловала Давида в лоб, но ему показалось, что при этом она кокетничает и нежничает с ним только для того, чтобы показать чужому, как она хорошо умеет целовать.
— А слыхали вы о новом ученом свободном государстве в Эрфурте? — продолжал он расспрашивать, не желая показать своего грустного настроения.
Ландскнехт не удостоил его ответом, лишь мотнул слегка головой. Он разговаривал только с Моникой. Внимание, которое Моника уделяла не ему, а Давиду, не возмещало в достаточной мере этого пренебрежения и не давало возможности Давиду принять участие в общем разговоре. Давид мрачно смотрел на залитую водой долину. Все было окрашено в серый и грязно-коричневый цвета. Солнца не было видно, шел дождь и дул холодный ветер. Деревья производили такое впечатление, словно их сейчас задушит кашеобразная жутко медлительная водяная масса. Рушились дома; Давиду это напоминало разрушение Иерусалима. И внезапно ему стало ясно, почему рассказ о нем помещен в том самом отделе Талмуда, где говорится о разводе и расхождении любящих. Гибель храма — в обоих случаях. Расставание с Моникой равносильно новому разрушению святыни.
— Супруг мой, — ласкалась она к нему, — как хорошо, что мы благополучно избавились от опасности.
Он сделал над собой усилие и сказал:
— Может быть, вы пойдете вместе с нами — ведь по крайней мере до Дрездена нам по дороге.
Моника решительно запротестовала.
— Ну, что ты затеял! У них совсем другие дела.
Зиндельфингер ничего не говорил. Он мрачно молчал наподобие того, как иногда молчала Моника. Только позвал хозяина и велел снова дать вина. Моника не была угрюмой, как это бывало после ссоры с Давидом, а, наоборот, весело болтала.
— Хорошее это будет дело, если мы пойдем бродяжить втроем. Нет, пускай это делает кто хочет, а я не хочу.
Давид почувствовал себя еще более униженным. Для него это была последняя попытка спасти хотя бы остаток уходившей от него красоты.
— Ведь со стариком Герзоном мы тоже были неравной компанией, и все-таки ты не побоялась принять моего друга Агасфера в наш общий союз. Так и теперь я думал — можно пригласить…
Моника рассмеялась:
— Моего друга?
— Меня! — воскликнул Зиндельфингер.
Она насмешливо посмотрела на него.
— Вас, мужчин, нужно дурачить.
Ландскнехт сверкал глазами.
— Нет, не тебя! — и она ласково прильнула к Давиду. — Ты ведь у меня умненький.
Никогда еще он до такой степени не ощущал всей жестокости жизни, как во время этой грустной беседы, в печальной обстановке залитой наводнением долины. «Меня не щадят. Решение не заставит себя ждать. А что для меня оно означает гибель, это никого не интересует!» Впервые со времени побега его потянуло к матери, к ее ласке.
Моника была в хорошем настроении. Она весело показала на стоящий внизу заезжий дом. По лестнице на него взбирались ребятишки. Они лазали, как белки, влезали в окно и вылезали оттуда с разными домашними вещами — стульями, скамейками, кухонными мисками, и, весело балансируя, еще с лестницы передавали их жителям, которые с благодарностью принимали свое имущество. Смех и крик доносились до кабачка. Люди, очевидно, не так серьезно относились к постигшему их бедствию, как Давид, сидевший с мрачным взором, далекий от всей этой жизни и от своей веселой жены, которая старалась его приободрить.
XXVIII
Он проснулся среди ночи.
Ложе рядом было пусто.
Ему сразу стало ясно. Она последовала за более сильным мужчиной. Более сильный побеждает. Другого исхода он и не ожидал.
— Сочтены, сочтены, взвешены и найдены слишком легкими!
Рука глухонемого слуги дрожа пишет на стене огромные буквы и исчезает вместе с ними.
До сих пор был сон, а теперь это действительность! Жестокая, невыносимая действительность. Давид, пошатываясь, поднялся с кровати. Кругом пустота. Все кончено… В груди одна боль, беспредельная боль, пресекающая дыхание. Где у него кинжал? Она дала кинжал вместе с этой пестрой одеждой. Теперь все это сразу утратило всякое значение, даже хуже — стало враждебным. Все, что было пережито с нею и ради нее, утратило смысл. Перед ним стояла вся его прошлая жизнь, враждебно обернувшись к нему.
Он набросил на себя платье и вышел в сад. Может быть, он еще помешает ей. «Пускай я слабее, но я буду бороться. Мои страдания более жгучи — это тоже сила».
Ему не пришлось бежать далеко. На первом же повороте за изгородью он увидел при свете луны, как они медленно шли впереди. Ему пришлось быстро остановиться, чтобы не наскочить на них. Значит, они совсем не собирались бежать! Они чувствовали себя настолько в безопасности, что прогуливались здесь, почти перед его окном, перед его супружеской спальней. При виде этого зрелища он бессильно раскрыл руку. Кинжал упал.
Тихий звон. Моника обернулась. Нет, она ничего не заметила. Слегка высвободилась из объятий ландскнехта, наклонилась в сторону, чтобы сорвать цветок.