Тусклые огоньки отдельными группами блуждают по залу. Но все они спрятались глубоко внизу, почти на полу. Люди сидят не на скамейках, как обычно, а на опрокинутых молитвенных столиках. Молящиеся устроились на обломках священного порядка, на низвергнутом великолепии. Даже красивый занавес у скинии завета убран. Голо смотрит серая свинцовая дверь у стены. Никаких красочных пятен. Только старые следы от крови мучеников выделяются на черных стенах.
Как часто этот приплюснутый молитвенный дом казался Давиду крепостью, созданной, чтобы противостоять набегу врагов. Огромные черные каменные стены, толстые, мощные, как скалы, напоминающие собой стены цитадели, несколько узеньких окон вроде бойниц. Здесь будут защищаться, когда все уже будет потеряно, будут стрелять сквозь узкие окна из ружей. А если враг ворвется, то остается еще последнее убежище — возвышение посреди храма, на котором читают Тору. Оно окружено железной решеткой. Но сегодня Давид не решается предаться таким воинственным фантазиям. Молящиеся в отчаянии сидят на земле, никто не проявляет мужества.
«Если ворвутся сейчас, то нас перебьют, как куриц, — пронизывает его негодующая мысль. — Или, в лучшем случае, у нас хватит мужества покончить самоубийством, как это делали мученики, следы крови которых не смываются уже сотни лет для того, чтобы мы поступали так же, как они».
У колонны, прикрепленное множеством обручей, возвышается огромное знамя. Давид любит знамена. Когда ему попадается в руки бумага, он заполняет целые листы рисунками знамен. Он уже готов приободриться, глядя на знамя, но в это время голос кантора пригибает его к земле. Тихо и надрывно раздаются слова:
Одиноким стал город, некогда полный народа.
Как вдовица он, а был велик среди народов.
Царица городов стала рабыней.
Плачет по ночам и слезы орошают щеки ее.
При этих словах кантор громко выкрикивает.
В ответ раздается общий плач, никто не может произнести ни слова, только плачут и плачут. У его отца слезы текут по щекам, потом он обнимает мальчика и прячет его под своим широким плащом, где так тепло и спокойно.
Вдруг отец трогает его за плечо. Тихий голос, словно издалека, говорит:
— В этот день Господь низверг красоту Израиля с небес на землю, с высокой горы в темную могилу.
Давид понимает, что отец хочет обратить его внимание на это место в молитве, но в то же время не хочет говорить о нем, ибо в этот вечер разрушения храма запрещена всякая радость. А высшая радость заключается в размышлении над словами учения.
И только после полуночи, когда все уходят из синагоги, отец говорит:
— Ну, теперь ты понимаешь, почему мы должны просить и почему другие приказывают?
— Все из-за этого дня?
— Конечно.
— Но ведь это же не может продолжаться всегда, отец. Ведь не может это оставаться на вечные времена.
— Разве ты не слышал? «В этот день Господь низверг красоту Израиля с небес».
— Но разве навсегда, отец?
И он вспоминает тот серый зимний день и заданный тогда вопрос, на который отец дает теперь ответ.
— Молчи!
Мальчик снова вспыхивает, глядит недоверчиво сердитым взором: «А не было ли ошибкой, что мы крикнули „гефкер!“? Мы позволяем отнимать у нас власть и честь и еще даем свое благословение на это, объявляем наше имущество бесхозяйным». Но этого мальчик не решается добавить; перед угрожающим взором отца он умолкает.
Так отец никогда еще не смотрел на него, так враждебно и пронизывающе.
Неужели отец до такой степени понимает, что таится в глубине его души, неужели он чувствует, что в этот момент Давид вспомнил зимний день, когда крали дрова, а он объявил их бесхозяйным имуществом… Тогда дело плохо, тогда он понимает все значение бунта, происходящего в Давиде.
Но ведь не может взрослый человек так отчетливо помнить все это… И все-таки… Ведь отец мудр и проницателен. Давид видит по его глазам, как в них пробуждается воспоминание и как отец постигает все значение его дерзкого ответа. Вдруг отец поднимает кулак. Да, он все знает, знает с убийственной точностью. Ни разу еще этот кроткий человек не ударил сына. Но на этот раз, когда перед ним богохульник, критикующий древние законы… Ведь о них сказано: «Обломай острия их зубов».
И Давид ждет, что отец ударит его. Но отец опускает руку. В этот траурный день воспрещается бить детей. Девятое ава — несчастный день. В этот день все плохо кончается. Рука может сорваться, и удар может оказаться смертельным.
Давид знает: карающая длань отца опустилась не по ошибке и не из любви к нему, а во исполнение древнего обычая.
В ужасе смотрит он на отца, — чужое лицо, которое, как каменной стеной, обволакивается гневом.
В эту жаркую ночь не спят, отец молится, плачет, не смотрит на сына. Вдруг Давид тоже начинает плакать. Его охватывает страх, что он никогда не сумеет забыть этого удара, который предназначался ему и не был нанесен.
V
Неудивительно, что Давид, к великому огорчению отца, делает слабые успехи в учении.
Мальчик постится, подражая отцу, он отказывается спать в постели. Засыпает на полу, и мать потом перетаскивает его сонного в постель. Он худеет, начинает покашливать. От этого страдает правильное учение.
Он просиживает за книгами дни и ночи. Но на еженедельных проверках каждый раз отвечает все хуже и хуже. Большие черные глаза утрачивают свой блеск. В них засел испуг с того раза — после девятого ава. Мальчик боится отца. Он как бы все время ждет удара, который заслужил и которого не получил. Ведь отец всегда безусловно прав. Мальчик пытается усиленным рвением вернуть себе его благосклонность, но каждый раз повторяется то же самое, что произошло в ту душную ночь, — отец совершенно не видит его, не интересуется им.
И с сокрушением Давид изо дня в день твердит: «За грехи наши посланы мы в изгнание».
Он часто перечитывает трактат «Гитин», «Мидраш — эхо рабба», «Иудейскую войну» Иосифана. Эти писания, в которых, в числе прочего, имеются сведения о защите и падении Иерусалима, интересуют его больше, чем отрывки, которые предписывается изучать для планомерного постижения учения и воспитания себя в страхе Божьем. Мальчик допытывается, не было ли сделано какого упущения в борьбе. Ему становится несколько легче на душе, когда он узнает, что боролись до последней крайности, до последнего изнеможения. Он всецело на стороне партии зелотов, Гориона и Абба Сикра, он одобряет, что при сдаче крепости Бетар учителя в школах закутывали своих учеников в свитки Торы и сжигали их. И так как он находит, что самопожертвование защитников было превыше всякой меры, а военное искусство их не оставляло желать ничего большего, то он ломает себе голову над вопросом, чем же вызван неблагоприятный исход борьбы. Из многих предположений, которые он находит в древних писаниях, наиболее глубокое впечатление производит на него повесть о мастере и ученике. «Жил в Иерусалиме мастер-ремесленник, который однажды был вынужден взять взаймы деньги у своего ученика и послал за ними свою жену. Ученик оставил красивую женщину у себя и при помощи всевозможных хитростей заставил мастера развестись с нею. Когда затем мастер не сумел заплатить долг, разбогатевший ученик сказал ему: приходи и отработай у меня твой долг. Ученик и жена сидят за обедом, а мастер прислуживает им обоим, и, когда он им наливает вино, слезы льются из глаз его и падают в их бокалы. В тот час совершился суд над евреями».
Сердце мальчика сокрушенно сжимается от грехов прошлого. О, если бы он мог молитвами и постами искупить все грехи, стать воистину добрым, благочестивым и милосердным! Одного только он не может — того, что требует от него школа: толкования во все стороны затруднительных правил, изучения исключений, остроумного комбинирования противоположных мнений разных древних учителей. Зато он часто видит во сне историю жестокого тирана Тита. После опустошения священного города Тит святотатственно вызвал самого Бога на бой: «Ты утопил в море фараона, я же разбил детей твоих на суше, и ты был бессилен передо мной». Тогда Бог послал маленькое презренное существо — муху. Она через нос проникла в мозг цезаря. Семь лет высасывала она его мозг. Говорят, что после смерти Титу раскрыли голову и увидели ее. Она была величиною с ласточку, клюв у нее был бронзовый, а когти железные. Чтобы заглушить сверлящую боль, император приглашал кузнецов и заставлял их стучать молотами в своей комнате. Не-евреям он платил за это четыре суса, а если кузнец был еврей, то он ничего не давал и говорил: «Хватит с тебя и того, что ты видел, как страдает твой враг». В течение тридцати дней поступал он таким образом, но потом муха привыкла к шуму, и средство это перестало действовать.