— Я жил в мрачных шатрах Кедара, а теперь примите меня к себе, в лоно ваше.
Сар, недовольный, приказывает ему молчать, закрывает окна, смотрит, не подслушивают ли у двери. Затем он быстро предупреждает дальнейшие признания.
— Чего вы хотите от меня?
Пирес тихо складывает руки молитвенным жестом и покорно опускает их на голову.
— Я ничего не хочу, кроме как быть сожженным на святом алтаре, быть принесенным в жертву Всевечному Богу нашему.
И столько блаженства в этом прекрасном лице, что у Реубени застревают в горле ругательства, которыми он привык осыпать маранов.
— У меня нет вестей для тебя, — говорит он едва слышным голосом, так что юноша даже не может разобрать этого.
— А теперь я расскажу вам мой сон, — доверчиво торопится высказаться Пирес, охваченный жаждой спасения и утешения.
Реубени, уже успевший овладеть собой, знает, чем это кончится.
— Когда вас крестили? — прерывает он кавалера. Ничто не бывает ему так тягостно, как сны и рассказы о них. Сам он давно уже не видит снов. От снов можно отвыкнуть, если сурово приучать себя. И он хочет поскорей положить конец этой беседе.
Пирес с верой вскидывает светящиеся глаза на Реубени.
— Вы один можете дать мне истолкование…
Реубени сидит у письменного стола и нетерпеливо перелистывает бумаги.
— Я пришел не с чудесными знамениями и в каббале я ничего не понимаю. Я явился сюда как скромный посол государства к повелителю другого государства и занимаюсь заключением союзов и государственными делами.
Охваченный пылом, Пирес не обращает внимания на отказ.
— Вы спросили, когда я был крещен. Тем самым вы назвали весь мой позор. Срамота Египта на теле моем. Я совсем не обрезан, не принят в союз Авраама, потому что я был крещен немедленно после рождения.
Он дрожит от отвращения, словно одно упоминание об этом факте грязнит его.
Реубени с недоумением смотрит на него. Как чужд ему такой фанатизм! Действительно, у него нет ничего общего с непрошеным гостем.
— Проклятый страх помешал моим родителям исполнить надо мной веление Закона.
— Родителей не проклинают.
— Они не родителя, а враги. Мне пришлось тайком от них, невзирая на строгий запрет, пробираться к учителю.
«Так же, как я ходил в еретическую школу, — думает Реубени. — Только вот его потянуло к правоверному учителю. Меня толкало из еврейства, а его толкало обратно в еврейство, — какой мы все-таки странный народ!»
Пирес истолковывает размышление Реубени как проявление участия к себе.
— Только от этого учителя я впервые узнал свое настоящее имя. Меня зовут не Диего Пирес, а Соломон Мольхо.[4] Называйте меня так, а не иначе, господин мой, потому что родители мои никогда не называли меня хорошим, истинным именем. Но они боялись, что со мною поступят так же, как с моим старшим братом, которому на несчастье еще не было четырнадцати лет, когда король Мануэль нарушил свое обещание и предложил португальским евреям на выбор: креститься или покинуть страну. Детей нельзя было брать с собой, и потому в те дни ужасов многие были задушены или заколоты руками отчаявшихся родителей. Или же родители принимали крещение и оставались в стране, для того, чтобы, по крайней мере, быть около своего ребенка, которого отняли у них и крестили. Оставлять детей при себе им не давали. Так было и у нас. Моего брата заперли в монастырь. Родители склонились перед церковью. А меня, рожденного уже в христианстве, они оберегали особенно бдительно. Держали меня вдали от всего хорошего, чтобы не потерять и меня. А теперь родители умерли. О брате я не знаю ничего, кроме лишь того, что он ненавидит и преследует евреев, — так уж его воспитали. Я совсем одинок. Только вам, моему господину и пророку, принадлежу я. Я явственно слышу голос с тех пор, как вы находитесь здесь, в стране. Я вижу сны, и мне открылось, что вы явились сюда для моего спасения. Если вы захотите, вы научите меня в одно мгновение мудрости Соломона, и снова, как в дни далекого прошлого, царь Давид будет иметь сына Соломона. И только тогда я стану царственным, как это говорит мое имя — Мольхо. Итак, умоляю вас, помогите мне родиться вторично. Я знаю, это будет рождение кровью и служба на алтаре Всевышнего — потому что вы возьмете меня неродившегося, коснетесь меня ножом и наложите на меня кровавую печать возвышенного Творца моего.
Реубени с удивлением слушал эту путаную, стремительную речь. Но вдруг он отчетливо увидел и отпрянул назад, — это шпион испанской партии.
— Оставьте меня теперь! Придите завтра.
Среди «анусим», этих высокоодаренных, но всеми презираемых и отталкиваемых людей, много доносчиков, состоящих на службе у судов и у частных лиц. Такие люди способны на все. Христиане относятся к ним подозрительно вследствие их вынужденного крещения. Евреев в Португалии больше нет. Поэтому мараны одиноки, им не к кому прислониться, у них нет друзей, и они доступны тайным проискам и злобе во всех их проявлениях.
Мольхо отвешивает поклон, повинуется, у него нет никаких подозрений. Он рад, что ему дана возможность побеседовать завтра.
Подозрительный человек! И все же Реубени с удовольствием смотрит ему вслед. «Сильные шаги, совсем не чрезмерно большие, как обыкновенно у евреев, а пропорционально высокой стройной фигуре. Да, этот человек умеет ходить, не закидывая ног, как я это делал когда-то. О, мы могли бы быть красивы, если бы нас воспитали на свободе, а не в гетто. Тогда бы мы не робели перед каждым ландскнехтом вроде Ганса Зиндельфингера». Во дворе Мольхо легко вскакивает на коня и уезжает. «Такими сильными и молодыми будем со временем мы все, если удастся осуществить мой план!»
Борьба идет за высшее достижение.
Он зовет слугу.
— Никогда не пускать ко мне этого человека! Ни при каких обстоятельствах!
Письмо королю: с просьбой оказать милость и прислать кого угодно, только не секретаря Диего Пиреса, с поручениями к еврейскому послу.
— Седлайте лошадей! Немедленно доставьте это письмо в Альмерим, коннетаблю королевского величества — лично!
XVI
Такая предосторожность имела свои основания.
Как раз за последнее время сильно нашумела история с новым христианином Генприкве Нунес. Этот человек, по происхождению испанский еврей, поступил на службу к доминиканцам в Португалии и позволил себя использовать для шпионажа среди маранов. Он получил доступ в их самые интимные круги. Так как он рассказывал, что его преследует испанская инквизиция за верность иудейству, то ему были раскрыты все хитрости и уловки, при помощи которых можно было обходить церковные правила в Португалии, где тогда еще не было таких больших строгостей. А потом он выступил публично с длинным перечнем всех правонарушений маранов, предал всех, указал даже на родного брата. И как его теперь ненавидели! Но ничего не могли с ним сделать. Нунес находился под покровительством придворной партии, настаивавшей на введении инквизиции в Португалии. Он получил почетное прозвище Фирме-Фе — «твердый в вере». Решительный удар, который надеялись нанести при его помощи сторонники инквизиции, казалось, удался. Рассчитывали, что вскоре и в Португалии уже не будет больше никакого снисхождения возвращающимся обратно в иудейство. До сих пор маранов судили только светским судом. Эти суды были недостаточно ревностны и плохо разбирались в делах религии. Совсем иное дело инквизиция, которая боролась со злом в его корне. Там, где появился инквизитор, он налагал на всех обитателей прихода прежде всего обязанность донести в течение шести или двенадцати дней все, что они о ком-нибудь знают или слышали и что даст основание подозревать человека в ереси или общении с другими еретиками или хотя бы в том, что он в своем образе жизни отступает от истинной веры. Кто своевременно не доносил, о чем следовало донести, — отлучался от церкви, и если в течение года он оставался отлученным, то он уже и сам рассматривался как еретик. Зато даже еретик в течение этого льготного срока мог освободиться от наказания, если донесет на других еретиков. Система эта, по уверению одного из специалистов инквизиции — Бернарда Гвидони, оказалась чрезвычайно действенной. Все общины были охвачены ужасом. Всякий, кто когда-нибудь сделал или сказал что-нибудь такое, что пахло ересью «heresim redolebat», или о котором ходили слухи, хотя бы распространяемые его врагами, мог ожидать, что на него донесут самые близкие люди. И по мере того как истекал льготный срок, страх усиливался, человек не мог знать — может быть, именно в этот день он лишался последней возможности помилования, ибо все доносы держались в строжайшей тайне и даже в последующем процессе обвиняемому никто не называл источников и свидетелей. Самые мужественные не выдерживали и под конец бежали к инквизитору и предавали себя сами из боязни, что их предадут другие. Родители доносили на детей, дети на родителей, мужья на жен, жены на мужей. Так прославляет папа Григорий X достоинства инквизиции. А еврейский поэт Самуэль Ускве называет инквизицию «диким зверем», перед которым крещенные по принуждению испытывали такой ужас, что на улицах озирались по сторонам, не собираются ли их схватить. «Сердца у них дрожат, как лист на дереве, и они в ужасе останавливаются, боясь попасть в западню. Каждый удар этого зверя вызывает в них тревогу, и им кажется, что он поражает их в самое нутро. Потому что в своем бедствии все они представляют собою единое страдающее тело. Со страхом кладут они за столом кусок в рот, а вечером, когда все успокоится, они испытывают еще больший страх. Радостные празднества, свадьбы и рождения превращаются для них в печаль и муку. Дикий зверь бросает их в огонь, убивает их сыновей, сжигает супругов. Дети становятся сиротами, богачи превращаются в нищих, люди благородного происхождения становятся разбойниками, целомудренные и сдержанные женщины, в нужде, без опоры, попадают в дома терпимости».