Впервые в своей жизни Давид не остается ночью один. Ему кажется, что это первый настоящий сон в его жизни. И он с изумлением спрашивает себя: неужели я получу за свои грехи еще и награду?
XIII
Награду за грехи!
С изумлением он замечает это на следующее утро. А затем наблюдает то же самое по нескольку раз в день.
После ночей, проведенных с Моникой, он чувствует себя свежее, учение дается ему легче, нежели в грустные дни юности, которые кажутся ему теперь покрытыми ночным туманом, душными, без притока свежего воздуха. Удивительно, как ревностно отдается теперь его душа ученым трудам. Неужели грех может породить такое благо?
Часто ему бывает стыдно после такого грешного счастья прикасаться к священным книгам. Его охватывает стыд и раскаяние. Но не поощряют ли его именно этот стыд и раскаяние еще глубже проникнуть в Божественную тайну? Он толкует слова учения, и люди прислушиваются. С ним спорят, за ним не решаются следовать, но так сильно чувствуется правдивость его исканий, что никому не приходит в голову отвергнуть его мысли как не имеющие значения. Люди все теснее обступают его. Очевидно, он, который раньше ничего для них не значил, теперь удовлетворяет каким-то их внутренним потребностям.
Не одни только товарищи по занятиям в синагоге видят в нем свою опору, — Моника, по-видимому, тоже черпает поддержку в его окрепших, обновленных силах. И от этого становится ему даже страшно. Он никогда не делал ей упреков, и она, совершенно по собственной воле, однажды заявляет ему, что ей не нравится ее бездеятельная жизнь. Не может ли он посоветовать ей избрать какую-нибудь постоянную работу, которая помогла бы ей стать самостоятельной, не нуждаться в замужестве. Покрасневши, она добавляет, что хочет вернуть уважение к себе самой. Они обдумывают. Он разбирает все ее способности, которыми он восхищается: искусство танца, красивый голос. Или, может быть, ей хочется заняться садоводством? Он познакомился с нею, когда она работала в саду. Она делала это так прилежно и ловко! Ей нравится эта идея. Она обещает — и притом в торжественной форме, которая приводит его в изумление — основательно изучить, как разводить цветы и делать букеты, чтобы возможно скорее зарабатывать свой хлеб, не завися от отца.
От него не ускользает морщина, появившаяся у нее на лбу.
— А в чем дело с отцом? Он мучает тебя?
— Да, это старая песня: он говорит, что я не должна так грубо отказывать этому старому ветренику, бургграфу. Но ты не бойся. Я уже за себя постою.
Когда он бывает у нее ночью, она иногда спускается с ним из своей комнатки по витой лестнице, и они проходят через двор кузницы в сад у городской стены. Бывают душные ночи, когда невозможно оставаться в комнате. Или, может быть, это служит только предлогом? Она хочет показать ему, что серьезно занимается садоводством и делает успехи?
Они идут медленно, с фонарями в руках, между грядками, которые Моника содержит в образцовом порядке.
— Знаешь, что это такое? — часто спрашивает Моника.
— Нет, не знаю.
Он ничего не знает о том, что растет и цветет.
— Это сирень. А это, осторожней, это крапива! Ну, вот теперь ты обжегся. А вот эти, совсем похожие листья, только поменьше, это глухая крапива. Можно выдернуть цветок и высосать сок. Он сладкий, хочешь попробовать?
— Неужели? Ведь это растение так похоже на другое, след которого все больнее горит на пальцах?
— Да уж ты поверь мне! — смеется она.
Тогда он превозмогает свой страх и высасывает сладкую прохладную сахарную каплю.
Моника любит вспоминать прошлое:
— Помнишь, как ты как-то спрашивал меня об этих кустах?
Он жмет ей руку.
— Теперь я вижу, что ножницы не причинили вреда, а только привели их ветви в порядок.
— Вот эти красивые цветы — это боярышник. Если бы ты увидел их днем!
— Я приду.
— Нет, нельзя. Черный Каспар сторожит нас. Он ненавидит всех, кто только смотрит на меня. Вот ты увидишь, с бургграфом у него еще когда-нибудь будет беда.
— Снова этот бургграф!
Она меняет тему разговора.
— Ты бы посмотрел, как пчелы весь день жужжат в боярышнике. Самого роя не видно. Только случайно какая-нибудь пчела выскочит из куста, словно пьяная. А так их совсем не видно, но все дерево гудит и поет.
— О, счастье труда, — тихо говорит он.
— Да, пчелы не такие ленивые, как вы, евреи.
Он вспоминает свою мать, которая работает до полного изнеможения, вспоминает неутомимого отца, вспоминает многих других евреев гетто, которые так же, как они, не знают ни минуты праздности.
«Странно, какие существуют против нас предрассудки. Моника так хорошо разбирается в цветах и кустах, а о евреях у нее самые превратные понятия. В конце концов нужно как-нибудь поговорить с ней об этом».
— Какого ты мнения о моем народе, Моника? Разве у евреев нет ничего хорошего?
— Конечно, есть, милый.
Он думал, что она шутит, но она серьезно добавляет:
— Вы, евреи, очень мужественные и храбрые.
Это снова приводит его в изумление. Как раз обратное тому, что он сам думает. Он высказывает это.
— Но я видела это собственными глазами, — возражает она. — В Энсе. Там евреи истязали Святые Дары. Но когда потом злодеи стояли на костре, мне стало их жалко. Никто из них не молил о пощаде. Их спросили, не желают ли они принести покаяние. Тогда один из них, волосатый, черный парень, сказал: «Я раскаиваюсь лишь в одном, что под пыткой принял крещение и отрекся от него только час спустя». Тогда остальные трое, которые вместе с ним стояли на приготовленном костре, положили ему руки на голову как бы в знак того, что в этот момент они прощают ему. И вообще они интересовались только друг другом, а на нас не обращали никакого внимания. Ни слова, ни крика не издали, когда красное пламя охватило их. Как они нас презирали! Знаешь, эти евреи были мужественные люди!
Давид сильно призадумался.
— Может быть, я не прав по отношению к моему народу, когда считаю его трусливым? Из наших рядов вышли всевозможные мученики, верные страдальцы вроде тех, чью кровь нельзя смывать со стен синагоги.
Он и сам преклоняется перед этими героями. И даже не может сказать, чего им, собственно, не хватает.
Его мысли постоянно вращаются вокруг вопроса — чего им не хватает. Чего не хватает ему самому? Однажды ему показалось, что он близко подошел к разгадке тайны. Моника заметила, что один уголок грядки плохо взошел. Она наклоняется, зарывает руку в черную землю и работает в мягкой земле. Больше ничего. Но Давид внезапно вскрикивает:
— Вот в чем дело — в смелости, в самопожертвовании у нас недостатка нет. Но можем ли мы вложить руку в рыхлую землю? Мы боимся плодоносной земли, мы питаем недоверие ко всему, что медленно, упорно и таинственно создается творческими силами жизни, которым надо только доверять и которых нельзя постичь. А мы хотим все проверить. Слишком неугомонный мы народ, так и говорится о нас в Писании. Мы все проверяем, всегда спешим. А у тебя, Моника, есть умение тихо останавливаться у растений, у боярышника и крапивы с их терпким и сладким соком. Это больше, чем смелость.
Обилие открывшихся ему истин смущает его, он не в состоянии отчетливо говорить.
— Это — такое сильное, спокойное выжидание. Вот ты спала на коврике в башне и знала, что я, наконец, догадаюсь и приду. Это — такое глубокое доверие, что все должно совершиться само собой, без нашего содействия.
— А разве я оказалась не права, — улыбается Моника, не вполне понимая внутреннюю связь его слов.
Она уже привыкла к тому, что он иногда выходит из себя по таким поводам, которые ей кажутся незначительными. Он любит слушать рассказы о цветах и животных. Как-то раз она показывает ему белые нежные отцветающие одуванчики, а вслед за тем листья земляники, под которыми спрятался только что показавшийся маленький цветочек. У Давида появляются слезы на глазах.
— Что с тобой?
— Я думал, что весной все цветет одновременно и все сразу отцветает. Не знаю, почему я так думал, может быть, я где-нибудь читал это. Я такой ученый, а не знаю самых простых вещей. Вот ты — совсем другая.