И он целует ее так страстно, как никогда.
После таких порывов страсти он приходит в дурное настроение, когда замечает в ее комнатке новые подарки: драгоценные вазы, золотую цепочку, собачку-болонку.
Эта комнатка и так уже убрана слишком богато. Она составляет контраст с простыми комнатами ее родителей. Нужно доверие, спокойное доверие. Ах, об этом легко говорить. Но если бы он действительно решился довериться ей и ни о чем не спрашивать.
— Ты снова была у бургграфа?
— У старого ветреника? Нет!
— С тех пор, как я тебя знаю, ты больше не была у него?
— Нет.
— И все-таки он присылает тебе венецианские стаканы, а вчера прислал это кольцо?
— Ведь я не говорю, что он не приглашает меня. Только я больше не хожу на его приглашения.
— И никогда не пойдешь?
— Никогда!
— Обещай мне!
Она задумывается, у него уже часто вертелся на языке вопрос.
— Я не понимаю — что ты нашла во мне?
Она жадно смотрит на него…
— Ты такой молодой.
Смысл слов ее ясен. Но неужели это — так просто? Значит, все, что он думал о ее оскорбленном чувстве стыда, было простым воображением?
Когда он днем вспоминает о событиях подобной ночи, его охватывает ужас. Он вспоминает сказание о докторе Фаусте, который продал душу черту для того, чтобы изучить царства мира.
«Вот так и я изучаю и постигаю невероятное, вижу подлинные силы и познаю их взаимоотношения. Но счастье мое построено только на грехе. Безумец я, если сопоставить мою жизнь с жизнью всей общины. Куда я иду? Такой одинокий, своим собственным путем. Взять, например, моего отца и мудрецов: разве не заключается вся их сила в том, что они твердо держатся правила всегда делать лишь то, что им указано как добро, совершенно свободное от греха? Они не допустили бы никакой примеси дурного побуждения. Целомудрен и строг их путь лишений. Они не поняли бы, если бы я им сказал, что я мешаю добро и зло, уповая на неведомые силы живого Бога. Что я, как Моника, предоставил события их собственному ходу и выжидаю и надеюсь, что добро справится со злом само, без всякого содействия с моей стороны, ибо Бог ведь милостив и желает жизни, а не смерти грешнику, желает, чтобы ему служили и дурным побуждением»…
Но иногда он говорит:
«Не слишком ли велика опасность, которой я себя подвергаю? Я становлюсь жертвой сладострастья. Я чувствую себя вполне хорошо в этой обстановке, чувствую себя, как лягушка в болоте. Ведь недаром этот дом имеет такое название».
Весь его облик постепенно изменился, выражение глаз, походка. Он ходит прямо, гордо и легко. Для того, чтобы укрепить свои мускулы, он усвоил привычку вытаскивать из железного хлама своей матери тяжелые брусья, алебарды и упражняться ими. Прежде он старался как можно меньше дотрагиваться до заржавевших кусков металла. Эти сломанные смертоносные орудия внушали ему ужас: на них иногда оставались следы крови. Вся грохочущая железом лавка вызывала в нем жуткое чувство. Теперь он ходит туда ранним утром каждый раз, когда возвращается от Моники. Он старается, чтобы никто его не увидел при этих выдуманных им упражнениях. Первые лучи солнца падают на сверкающую груду хлама. Так весело смотреть на нее и не замечать никаких призраков.
«Я хочу вырасти высоким, быть сильным, красивым и здоровым! Почему именно среди нас так много калек! Так много исковерканных, искривленных людишек, целое племя змей и драконов. А сколько среди нас юродивых?! Гиршль разве не юродивый, привратник Герзон и слуга наш Тувия, — куда ни посмотришь, кругом юродивые».
Но если даже этот путь, на который он стал, повинуясь своему желанию, не слушаясь учителей, не спрашивая ни у кого совета, если этот путь является роковым заблуждением, — то жизнь, которую вела община, казалась Давиду еще более ошибочной и недостойной. Вот недавно он был свидетелем того, как приветствовали в Праге короля Владислава. Владислав любил жить в Венгрии, которую он посредством договора соединил с землями чешской короны. Но теперь его прогнала из Венгрии господствовавшая там чума. Окруженный венгерскими баронами и прелатами, чешскими и моравскими дворянами, а также представителями городов, король возвращался в Прагу, где он собирался расположиться на некоторое время со своим двором и уладить бесконечные споры между сословиями и представителями различных религиозных исповеданий. Таким улаживанием он занимался уже в течение сорока лет, на этом состарился, стал больным, а споры нисколько не уменьшились с тех пор, как он на пятнадцатом году своей жизни получил чешскую корону. Только общая усталость страны не допускала повторения продолжительной кровавой борьбы вроде гуситских войн. На все, что ему предлагали, король отвечал «добре», то есть хорошо. Так его и звали в народе: король «добре».
На его сердечную доброту и слабость рассчитывали евреи, которые встречали его у верхних ворот замка. Они поджидали его с мольбой о защите, потому что пражские горожане и бургграф снова сильно на них наседали и уже давно подготовляли указ, чтобы все евреи покинули Прагу. Ретивые посредники сообщили об угрожавшей опасности. Другие, такие же подкупленные посредники, возражали против издания указа, желая хотя бы выиграть время. А тут, на счастье, приехал и сам король. Немедленно было решено воспользоваться старой традицией и преподнести ему с торжественной процессией свитки священного учения. Это была жалкая манера обратить на себя внимание, заявить свои права на жизнь или, верней, на то, чтобы их не истребляли, показать, что они когда-то, как-никак, имели дело с Богом.
«Мы — безоружный народ, — думал Давид, — потому-то нас и не хотят знать. А мы делаем вид, что не замечаем этого, делаем вид, будто мы по-прежнему верим, что к нам дружественно расположены и милостиво относятся. В этом позорном положении у нас нет другого выхода, кроме как делать вид, будто мы ничего не понимаем. Нам ничего не остается, кроме покорной улыбки, все равно, что бы с нами ни случилось».
Грустное впечатление произвели на Давида еврейские старосты в великолепных облачениях, в верхнем платье красного цвета и вытканных золотом молитвенных мантиях. Но с кем он мог поделиться своими переживаниями!
Древнее знамя из синагоги также участвовало в торжестве. Шесть человек держали огромное древко. Рядом с ними четыре знатнейших члена общины поддерживали на шестах красный балдахин, под которым рабби Исаак Марголиот и «парнес» — староста Элья Мунка, вместе несли подушку со свитком Торы. А за ними толпились старые и молодые евреи — все в предсмертных одеяниях, как в день прощения грехов, и шептали молитвы. Потом дрожащими голосами, под аккомпанемент труб, они запели псалмы. Придворная процессия поднималась по крутой улице к замку. Золотые аграфы венгерских всадников дрожали на высоких меховых шапках. Кривые сабли турецкого образца сверкали. Король, старый и больной подагрой, едва держался в специально для него изготовленном седле. Лошадь его вели под уздцы два пажа. На полном землистом, сероватом лице запечатлелось выражение беспомощности, говорившее о продолжительной, бесполезно прожитой жизни. Когда он увидел евреев, с его лица сошла благодушно-нерешительная, несколько судорожная улыбка. Король казался рассерженным. Снова эти бесконечно запутанные дела! Кто допустил сюда этих людей? Он сердито поговорил с одним из придворных, который затем обратился к другому. Движение передавалось от одного к другому.
От Давида ничего не ускользнуло. Он слышал, как усилилось пение псалма. Теперь в нем звучал страх смерти. Старый Элья Мунка выступил вперед; в краткой речи он просил монарха в знак своей милости прикоснуться рукой к Моисееву закону. Можно было видеть, как Владислав отпрянул. Мунка снова поклонился, заговорил о покровительстве, которое всегда оказывали высокие предшественники короля еврейской общине в Праге. Он не забыл также вплести в свою речь замечания о высоких суммах, которые поступали в королевскую казну в виде сбора с евреев в возмещение трудов, связанных с этим покровительством. При этом шесть мужчин махали подаренным Карлом Люксембургским знаменем, на котором была нарисована звезда Давида. Но было ясно, что король хотел положить конец этой церемонии. Он небрежно коснулся хлыстом свитка Торы и дал знак, по которому пажи повели дальше его лошадь, причем один из них даже показал нос старосте. Но этого оказалось недостаточно. Председатель общины, идя рядом с королем, просил, чтобы повелитель снизошел и оставил общине на память об этом славном дне хлыст, которым он выказал свою королевскую милость. А когда король в своем безмолвном презрении поехал дальше, старик не отставал и стал обращаться с той же просьбой к придворным и был счастлив или по крайней мере старался это показать, когда один из придворных, шедший позади, одетый в красную рубашку, твердо пообещал ему раздобыть драгоценный, весьма заслуженный быть увековеченным хлыст за пятьдесят золотых дукатов.