Где Реубени слышал такие слова? Призраком пробегают они в туманах Кампаньи. Облекаются в определенную форму, снова всплывают: «Тайны великого дракона, лежащего на потоках», — доносится издали голос привратника Герзона.
— И разве такая война, война за объединение Италии, по-вашему, не является самым возвышенным велением, не должна вестись всеми средствами, хотя бы самыми жестокими? — закончил свою речь секретарь.
Реубени не хотелось, по-видимому, спорить с разгорячившимся противником; он желал высвободиться из сплетения доводов и возражений, которыми опутывал его Макиавелли.
— Вы уклоняетесь, — наступал на него секретарь. — Защищать и охранять эту красоту — и является целью моей войны. Это сильно действующее лечебное средство против одряхления Италии.
И Реубени внезапно почувствовал, как его выманивают с прочной позиции, нападают на него сзади. Он сказал последнее, что ему еще осталось сказать:
— Вы рекомендуете зло, и совесть у вас при этом спокойна. А я делаю то же самое, но с угрызением совести. Делаю это, но одновременно хочу ограничить зло. Можете считать это великим или мелочным. Но, по всей вероятности, это единственная возможность.
Голос его упал, он с трудом переводил дыхание и едва мог продолжать свою речь.
— Вы сами знаете, что вы сейчас сказали сущую нелепость, мессер Реубени. Ограничить зло? Ведь оно требует от нас всего, всего. И если разжижать его умеренностью и комическими угрызениями совести, то получатся самые печальные последствия. В своей книге о Тите Ливии я очень обстоятельно это доказал: «Римляне всегда избегали золотой середины. Покоренным городам они предоставляли права гражданства или совершенно уничтожали их. Если бы они их щадили, то им пришлось бы иметь дело с бесконечным рядом восстаний. Нет ничего более вредного, чем умеренность и золотая середина. И ничто не свидетельствует так явственно о неблагородной, ничтожной душе».
Реубени казалось, что дорога, которая вела в бесконечность, высасывает у него все силы. Ноги его еще двигались впотьмах, но еле-еле, и он ощущал какую-то беспредельную слабость! Это старый исконный враг — это Рим, строящий дороги и разрушивший Иерусалим. В его представлении все спуталось. Вот бесконечная вереница красивых еврейских рабов. Они воздвигли Колизей — под кнутом Рима, теперь их уводят. И он среди них — их уводят навсегда, распыляют по колониям нижней Италии.
— Нет, этого не может быть, — с трудом выговорил он и искал какого-нибудь факта, хотя бы такого, в котором ему строго-настрого запрещено признаваться, лишь бы хоть на момент снять с себя эту тяжесть. — Допустим, человеку приходится украсть у родной матери, отнять у нее деньги, с трудом заработанные в течение десятилетий. Это можно потому, что так требует призрак спасения, показавшийся вдали, призрак спасения гибнущей души и спасения народа. И вот шкатулка взломана, в руках свертки с деньгами, кошельки. Что можно взять отсюда? Только самое необходимое, лишь столько, чтобы хватило на дорогу? Или же надо просто уступить злу и жестоко забрать все?
— Все, все! — И легким жестом Макиавелли подтвердил, что и в данном случае умеренность неуместна, что она бессмысленна, мелочна.
«А что, если этот упрек в мелочности есть коварная змея, подосланная дьяволом?..»
Они повернули назад и пошли по направлению к Риму, потом снова пошли обратно. Давид уже не сознавал, сколько часов они так бродили. Но вдруг он почувствовал, как секретарь прочно уселся у него на груди, оседлал его, направлял его туда, куда хотел. Неужели он совершенно выдал себя?
— Не годится, — поучал Макиавелли, — быть мягкосердечным, когда стремишься к великому. Мягкость есть лишь остаток испорченной крови, которую благородные души стараются возможно скорей выпустить из жил. Признайтесь же, наконец, что вы меня понимаете! Более того — что никто не может лучше вас подтвердить мое учение о приобретении новых государств. Вы находитесь в хорошем обществе. Я уже ссылался в моем произведении на Моисея, Кира, Ромула, Тезея. И я назову также и Реубени среди тех, кто, благодаря счастью или собственным заслугам, из простых людей стал монархом. Признайтесь, — я уже давно это знаю, — что всю вашу миссию вы просто выдумали, все это княжество Хабор — для того, чтобы создать себе княжество среди евреев Европы. Ведь если бы это государство Хабор действительно существовало, то за три-четыре года, с тех пор как вы уехали оттуда, вслед за вами прибыл бы сюда какой-нибудь курьер или новое посольство. Разве оставляют своего принца в одиночестве в течение многих лет? И потом еще другое: у папы и кардиналов вы всегда появляетесь с переводчиком, словно вы знаете только язык той далекой страны, а со мною и с другими, в интимном кругу, вы говорите на чистейшем латинском языке и на родном наречии вы объясняетесь тоже весьма проворно.
Реубени остановился. Он вдруг почувствовал прочную почву под ногами. Сразу рассеялись все фантазии и слабосильные видения, окружавшие его вместе с туманом Кампаньи. Он понял, что едва не стал жертвой демонической силы убеждения Макиавелли. Непосредственное нападение не поколебало его, а, наоборот, разбудило и вернуло ему самообладание. Он подошел к самому краю бездны — но зато к нему вернулось зрение.
— Вы еще сравнительно недавно в Риме, — сказал он совершенно спокойно, — и не знаете, что вначале я действительно говорил только на своем родном языке. Все остальное, что вы сказали о моем посольстве, я оставляю без внимания, иначе мне пришлось бы заколоть вас здесь же, на месте. Знайте лишь, что язык вашей страны я изучал постепенно, и за последнее время я уже обхожусь без переводчика и у его святейшества и у кардиналов.
Макиавелли с изумлением видел, что его собеседник ускользает от него.
— Вы не доверяете мне? — плаксивым тоном спросил он и сделал оскорбленное лицо, как кокетливая женщина, которая считает себя обиженной.
Сар весело рассмеялся. У него было такое ощущение, словно он освободился от чар колдовства. Теперь, когда они стояли, шаги их не отдавались гулко во тьме. Да, всему виной равномерное цокание сапог по каменным плитам, эти однообразные звуки обволакивали магическим сном его мозг. Теперь среди внезапной тишины были слышны только успокаивающие звуки природы. Тихий шум листьев, доносившийся издали, блеяние овец, где-то звеневший колокольчик, где-то раздавшийся крик… Реубени вздохнул с чувством облегчения. Когда они снова двинулись в путь, он сказал:
— Как можно вам доверять — при ваших принципах!
— Моя бедность есть лучшее доказательство моей честности, — сказал Макиавелли; вся тяжесть, которая только что обременяла сара, казалось, упала на него.
Сар чувствовал себя все более непринужденно.
— В таком случае, вы не следуете собственному учению. Но кто поручится, что со временем вы не станете вашим лучшим учеником! А так как вы считаете допустимым и естественным применять насилие и хитрость для достижения всякой выгоды, — то кто же поручится, что вы не шепнете на ухо какому-нибудь папскому чиновнику то, что я доверяю вам как тайну. Ведь, может быть, таким образом вы приобретете его благосклонность.
Секретарь насторожился. Он, по-видимому, только теперь заметил, что Реубени шутит. Он злобно хихикнул в знак одобрения. Теперь и он согнал с себя наваждение. Потому что он тоже был словно зачарован, пока они шагали по дороге. Что случилось с ним, почему он так яростно убеждал своего собеседника, почему старался привлечь его на свою сторону? Какой чуждый ему дух говорил здесь за него? Прищуриваясь, глядел он на огоньки остерии, к которой они опять приближались, и покачивал головой. Мысли, которым отдаешься всю жизнь, иногда не подчиняются вашей воле и похожи на воду в открытом сосуде, когда его неловко несут. А вода, если придет в движение, непременно прольется через край, сколько бы вы тут ни старались… И он сразу осознал, как бессмысленно было стремиться кого-нибудь убедить. Лучше бы он заботился о том, чтобы у него у самого все было в порядке. Но все то новое, никем еще не продуманное, что должно было впервые перебродить именно у него в голове и быть высказано им, давило и мучило его всеми муками духовного рождения. Неудивительно, если ему хотелось облегчить себя, особенно когда он натолкнулся на человека, которого считал более или менее близким себе по духу.