Хлеб* Кирпичные, тяжелые амбары Густым дыханьем напоили небо, Под броней медной напрягались двери, Не сдерживая гневного зерна. Оно вскипало грузным водопадом Под потолок, под балки, под просветы Распахнутых отдушин, и вздувались Беременные славою мешки. Так жар дышал. Так жил амбар. Так мыши, Как пыльные мешки, дышали жаром, И полновесным жиром наливался Сквозь душный полдень урожайный год. Так набухали трюмы пароходов, И грузчики бранились вперемешку С толпой наплывшей. Так переливалось Слепое солнце в масляной воде. 1928 «Не уходи, огни купальской ночи…»* Не уходи, огни купальской ночи В неверном сердце накопили яд, А в лес пойдешь, и на тебя глядят Веселых ведьм украинские очи. Я трижды был пред миром виноват. Я слышал плач, но ты была невинна, Я говорил с тобою, Катерина, Как только перед смертью говорят. И видел я: встает из черных вод, Как папоротник, слабое сиянье, И ты идешь или плывешь в тумане, Или туман, как радуга, плывет. Я в третий раз тебя не удержал. И ты взлетала чайкою бездомной. Я запер дверь и слышал ветер темный И глиняные черепки считал. 1928 Петр* Над мрачной рекой умирает гранит, Над медными львами не движется воздух, Твой город пустынен, твой город стоит На льду, в слюдяных, немигающих звездах. Ты в бронзу закован, и сердце под ней Не бьется, смирённое северным веком, — Здесь царствовал циркуль над грудой камней, И царский отвес не дружил с человеком. Гневливое море вставало и шло Медведицей пьяной в гранитные сети. Я понял, куда нас оно завело, Томление ночи, слепое столетье. Я видел: рука иностранца вела Коня под уздцы на скалу, и немела Простертая длань, и на плечи легла Тяжелая бронза, сковавшая тело. И море шумело и грызло гранит, И грабили волны подвалы предместий, И город был местью и гневом залит, И море три ночи взывало о мести. Я видел тебя и с тобой говорил, Вздымались копыта коня надо мною, Ты братствовал с тьмой и не бросил удил Над нищенским домом за темной Невою. И снова блуждал обезумевший век, И слушал с тревогой и непониманьем, Как в полночь с собой говорит человек И руки свои согревает дыханьем. И город на льду, как на звездах, стоит, И воздух звездою тяжелой сияет, И стынет над черной водою гранит, И полночь над площадью длань простирает. 1928 Осень*
Твое изумление, или твое Зияние гласных – какая награда За меркнущее бытие! И сколько дыханья легкого дня, И сколько высокого непониманья Таится в тебе для меня, Не осень, а голоса слабый испуг, Сияние гласных в открытом эфире — Что лед, ускользнувший из рук… 1928 «Блеют овцы, суетится стадо…»* Блеют овцы, суетится стадо, Пробегают бешеные дни. Век безумствует. Повремени, Ни шуметь, ни причитать не надо. Есть еще в руках широкий бич, Все ворота наглухо закрыты, И колы глубоко в землю врыты, Чтоб овец привязывать и стричь. 1928 Диккенс* Я виноват. О комнатное время, Домашний ветер, огонек в передней! Я сам к тебе зашел на огонек, Что с улицы, от снега, от костров, От холода… Я тихо дверь открыл. Куда как весело в печи трещало, Как запрещал сверчок из теплой щели Без спросу уходить, куда как Диккенс Был нежен с чайником. Я сел у печки, И таяли на рукавах моих Большие хлопья снега. Засыпая, Я слышал: чайник закипал, сверчок Трещал, и Диккенсу приснилось: вечер, И огонек в передней тает, – и Я вижу сон. Плывет, как дилижанс, Глухая ночь, и спит возница. Только — Поскрипывая и качаясь, мимо Еще недогоревших фонарей Плывет глухая полночь. Я вошел В переднюю, сквозь огонек, – и чайник Уже кипел, и я открыл глаза, И понял я: в моих больших ладонях Живет такая тишина, такое Запечное тепло, что в тесной щели Без устали трещит сверчок. А все же На волю всем захочется – и если Я виноват, что задремал у печки — Прости меня. 1929 |