Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Найдя это главное и с удовлетворением поставив точку, Шмидт позволяет себе помечтать. Если бы следствие не было таким ускоренным, а протянулось месяца три-четыре… Пожалуй, к тому времени народное движение добилось бы отмены смертной казни. А может быть, даже амнистии… О, тогда бы они были вместе, он и Зина. Они вместе бы работали; вместе, рука об руку, шли по жизни… О, какое счастье!

Но рассудок не позволял надолго отвлекаться от реальной действительности. Шмидт горько усмехнулся. Не случайно следствие идет на всех парах. Чухнин знает, что делает. Однако мечта не желала сдаваться. Пусть суд, военно-морской, скоротечный, но приговор… Нет, не смертная казнь, а каторга. Могла бы Зина любить его с бритой наполовину головой, в арестантской одежде, в кандалах? Пожалуй, нет. Страдать за него могла бы, жалеть могла бы, но любить просто так, всепоглощающе, без всяких условий, без оговорок, не могла бы.

И Шмидту вдруг стало страшно, что Зинаида, приехав сюда на свидание, увидит его обросшим, изможденным, одетым в какую-то вязаную куртку, которую прислала Аня. Зеркалом ему служила форточка. Если ее оттянуть поближе к темно-коричневой стене, в стекле возникает тусклое отражение. Даже в этом зеркале отчетливо видно, что за последние недели морщин стало вдвое больше. Она, молодая, красивая, приедет и увидит больного, отекшего арестанта…

Нет, нет, ему не нужно любви из сострадания, ему нужна проста любовь, чистая, без всяких примесей, потому что так его никогда не любили. Если бы каторга… поехала бы Зина за ним туда по влечению сердца, без надрыва, без жертвенности?

Больно признаться, но, пожалуй, не поехала бы. Бросить удобную, уютную, обжитую комнату в красивом, теплом, веселом городе и отправиться в холодную Сибирь на тяжкие лишения… У княгини Волконской были деньги, ее, жену декабриста-каторжанина, встречали на пути сибирские губернаторы и приглашали в свои дворцы… У Зины же денег нет, у него тоже.

Но кто-то безжалостно подсказывает: дело не в деньгах и лишениях, дело в том «страховом обществе рассудка», которое владеет Зинаидой Ивановной. Шмидт съеживается от боли. Ведь не приехала же она в Очаков, а это куда ближе Сибири. Не отыскала возможности передать хоть одну записку, хоть одно словечко. Пусть не записку — свою фотографию, ее комендант наверняка не задержал бы. Прошло уже сорок дней…

Нет, нет, он несправедлив к ней и к себе. Разве она не забыла в последнее время о своем «рассудке»? Разве она не писала, что лишиться его было бы для нее несчастьем? Разве не телеграфировала в самый канун восстания, что она с ним? И новый взлет мечты: каторга только до первой амнистии, а потом ссылка. Они поселятся в маленьком сибирском городке, будут зарабатывать эти проклятые рубли (много им не нужно) уроками, или переплетным ремеслом. Не зря же она, Зина, научилась переплетать. Они будут вместе, читать Герцена, как он мечтал об этом в Севастополе, и Лассаля, которого она переплела. У них появятся новые друзья. А потом придет конец и ссылке. И вот они снова в России, сильные, энергичные, готовые трудиться во имя ее. К тому времени и Россия будет другая — кипучая, возродившаяся к новой жизни. И перед ним, Шмидтом, откроются горизонты общественной, политической деятельности…

Шмидту трудно писать. Дома, в Севастополе, садясь за письменный стол, он закрывал двери, чтобы ничто не мешало его мыслям и чувствам, ничто не отвлекало от этого прекрасного единения на расстоянии. В каземате стол маленький и рядом Женя. Но Шмидт пишет и пишет, рассказывая о своих терзаниях и мечтах, о революции и любви. Может быть, именно в этот час Зина тоже пишет ему, надеясь, что настанет время, когда она сможет переслать ему эти письма. О, тогда он будет вознагражден — за все эти сорок мучительных суток. И Петр Петрович дает практический совет: «Если ты приедешь, когда Женя или Аня напишут тебе, что тебе разрешены свидания, то привози мне свои письма, спрячь их за корсаж, ведь у тебя нет, наверное, карманов — возмутительная мода; если не спрячешь, то придется давать жандармскому офицеру читать, хотя между нами нет политических тайн и хотя он знает, что ты мне близка, но мне как-то больно отдавать твои письма в чужие руки для цензуры».

Шмидт так ясно представил себе свидание, что закрыл глаза от счастья и страха. Вот она входит… Но они привыкли разговаривать друг с другом только в письмах. Как это произойдет при встрече? Вероятно, они не найдут слов… И жандармы. Они наверняка будут здесь. Надо собрать все силы, чтобы не замечать их. Как будто их нет. Не обращать внимания. И он советует Зине забыть об их присутствии: «Ведь, право, это почти не люди, а так, какие-то льдины застенков».

Он закончил письмо просьбой прямое просто и правдиво разрешить все его сомнения. После почти двухмесячного перерыва в переписке ей легче разобраться, не было ли ее чувство случайным нервным подъемом и не жалеет ли она о том, что так сблизилась с ним. Готова ли она делить с ним жизнь, если ему еще суждено жить? Но во всяком случае пусть она приедет. При любом решении. Он имеет на это право. Его положение дает ему это право.

Труднее всего было без газет. Была ли это рассчитанная пытка или нет, но для Шмидта, привыкшего каждый день, каждый час жить жизнью всей страны, болеть ее тревогами, такое неведение было равносильно медленному умерщвлению. Что происходит в Севастополе после трагедии ноябрьских дней? А в Одессе? Как моряки торгового флота? А что в Петербурге и других рабочих центрах? Действует ли кавказский вулкан и вообще каков сейчас пульс великой несчастной России?

Ему было совершенно ясно, что судьба его, Шмидта, и других очаковцев прямо зависит от того, что происходит в стране.

Он каждый день настойчиво просил жандармского ротмистра Полянского разрешить ему получать газеты, но добился только комплекта журнала «Нива» за 1902 год. Он пытался в разговоре выудить хоть отрывочные сообщения о важнейших событиях в России, но Полянский был искренне туп, и эта жандармская тупость изводила пуще жандармского коварства.

Тогда Шмидт попытался воздействовать на рядовых жандармов. Наиболее располагающим казался молодой Хлудеев. Он только год назад был переведен в жандармерию из армии и, возможно, еще не успел закостенеть. По чуть тревожному выражению глаз Хлудеева, особенно когда он оставался в камере узников один, без других жандармов, по осторожно-скованным движениям, по многим другим неуловимым признакам Шмидт понял, что молодой жандарм относится к нему с сочувствием.

И действительно, однажды Хлудеев зашел в камеру один, поздоровался, нерешительно оглянулся, помедлил и вытащил из-за голенища «Одесский листок».

— Извольте, — сказал он торжественно-печальным тоном, — только сделайте милость, читайте, чтоб часовым незаметно. Не то — пропали мы все.

Шмидт взволнованно пожал ему руку.

Дни дежурства Хлудеева стали праздничными. Каждый раз он приносил газеты и потом уносил их обратно.

Меллеру и Чухнину удалось расправиться с севастопольскими матросами, но революционное кипение в стране продолжалось. Это было ясно даже из отрывочных сообщений газет. Потом — весть о восстании в самой Москве. Баррикады, героические рабочие Пресни. Восторг надежды охватил Шмидта. О нет, кровавые безумства Треповых в Петербурге и Чухниных в Севастополе не испугали народ, рвущийся к свободе. Конечно, так и должно было быть. Если так пойдет, то, пожалуй, и военно-морской суд не успеет собраться…

Но вскоре газеты сообщили о подавлении Московского восстания.

Теперь имя Шмидта все чаще упоминалось в газетах. Печатались разные слухи о его состоянии, воспоминания бывших сослуживцев, статьи, даже стихи. Вокруг имени Шмидта создавался ореол подвижничества. Петр Петрович читал это со странным чувством удовлетворения и отрешенности, словно речь шла не о нем.

Одна газета сообщала, что Шмидт уже казнен. Петр Петрович вздрогнул. Пожалуй, смешно. Но кому приходилось читать о собственной смерти? Ему стало жутко, он впервые ощутил все правдоподобие этого слуха. Жутко почувствовать свое небытие, окончательное, бесповоротное исчезновение из мира, который продолжает существовать.

43
{"b":"582475","o":1}