Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Когда радость переполнила души усопших, то первым их движением было идти скорее к тем, кто томится в тюрьме, кто боролся за свободу и теперь, в минуты общего великого ликования, лишен этого высшего блага. Они спешили передать заключенным весть радости, они просили выпустить их, и за это были… убиты. Они хотели передать другим высшее благо жизни — свободу и за это лишились самой жизни.

Кто-то в толпе зарыдал.

Голое Шмидта зазвенел:

— Страшное, невиданное преступление!

— Великое, непоправимое горе!

— Теперь их души смотрят на нас и вопрошают безмолвно: что же вы сделаете с этим благом, которого мы лишены навсегда, как воспользуетесь свободой, можете ли вы обещать нам, что мы последние жертвы произвола?

— И мы-должны успокоить смятенные души усопших, мы должны поклясться им в этом.

Шмидт передохнул, снова окинул взором десятки тысяч людей, в напряженном молчании стоящих вокруг, и опять ощутил редкое чувство безграничной слитности с массой.

— Клянемся им в том, — крикнул он, — что мы никогда не уступим никому ни одной пяди завоеванных нами человеческих прав! Клянусь!

И Шмидт вскинул вверх обе руки.

— Клянусь! — прогремела многотысячная толпа.

— Клянемся им в том, что всю работу, всю душу, самую жизнь мы положим за сохранение свободы нашей. Клянусь!

И снова из тысяч грудей вырвалось:

— Клянусь!

— Клянемся им в том, что свою свободную общественную работу — мы всю отдадим на благо рабочего неимущего люда. Клянусь!

— Клянусь!

То там, то тут в толпе раздавались рыдания.

— Клянемся им в том, что между нами не будет ни еврея, ни армянина, ни поляка, ни татарина, а что все мы отныне будем равные, свободные братья великой, свободной России. Клянусь!

— Клянусь! Клянусь! — кричали люди, и эхо священной клятвы, как гром, разнеслось по окрестной равнине и холмам. Оно разнеслось по всей России и далеко за ее пределы.

Едва Шмидт кончил, его обступили со всех сторон, благодарили со слезами на глазах, обнимали. Какой-то незнакомый матрос бросился целовать лейтенанта, и это нарушение субординации было так значительно и трогательно, что кругом все заплакали.

Петр Петрович был бледен. Речь на кладбище стоила ему такого нервного напряжения, что он едва держался на ногах.

Словно сквозь сон слышал он, как его благодарили, восхищались его речью. Кто-то, кажется, один из местных адвокатов, сказал: «Вы трибун, за вами пойдут сотни тысяч». Но Шмидту начинало казаться, что речь идет о ком-то другом, что не он сейчас произносил клятву, а кто-то другой, и что твердый голос, который он слышал, мало похож на его собственный. Он хотел закурить, но дрожащие руки не слушались.

И вдруг едва не произошла катастрофа. Массы людей, столпившихся на кладбище, пришли в движение. Чтоб лучше видеть и слышать ораторов, тысячи людей начали взбираться на кладбищенские стены, они не выдержали и рухнули. Толпа стала подаваться вперед, задние нажимали на передних, которые стояли у открытых могил. Еще полшага — и первые ряды были бы сброшены в могилы.

Шмидт заметил угрозу и увидел ужас в глазах людей. Он почувствовал себя, как на капитанском мостике во время шторма.

— Марш! — крикнул он и махнул рукой оркестру.

Раздались звуки похоронного марша. Толпа благоговейно остановилась.

Под торжественно-печальные аккорды гробы опустили в могилы. Быстро выросли свежие холмики, а над ними — горы венков.

Не без труда, с помощью оказавшегося здесь Федора, Шмидту удалось выбраться из толпы и вернуться домой.

В тот же день на квартиру Шмидта пришел адъютант командующего флотом вице-адмирала Чухнина и передал, что лейтенанту Шмидту предлагается прибыть в штаб.

— Зачем?

— Будьте в полной парадной форме и приготовьтесь явиться по первому требованию.

Эта торжественность вызывала подозрения, но Шмидт направился в штаб и предстал перед начальником штаба адмиралом Данилевским.

Адмирал с трудом сдерживал гнев. Он тяжело поднимал глаза на стоявшего перед ним лейтенанта, опускал их, снова поднимал и, кажется, никак не мог найти слов, которыми следовало начать разговор.

— Как вы себя чувствуете?

— Отлично.

И то, с какой готовностью Шмидт сказал «отлично», и весь его ликующий вид представились Данилевскому неслыханной дерзостью.

— А ликовать не с чего! Да-с, совершенно не с чего… — повторил он, едва сдерживая гнев. Адмирал ни слова не сказал ни о том, что случилось в Севастополе, ни о том, что происходит в. России. Но Шмидт прекрасно понимал его, и Данилевский знал, что Шмидт понимает его. — При форме, которую вы… э-э… изволите носить, неприлично, более того — непозволительно проявлять теперь чувства… э-э… подобные чувства.

Шмидт хотел выразить удивление, что форма может помешать кому-либо радоваться со всем русским народом в дни, когда он одерживает победы в освободительной борьбе. Неужели нельзя ликовать, пока этого не предпишет начальство? Он хотел бы еще добавить, что этот доблестный мундир напялили на него, помимо его воли, призвав на войну делить победные лавры… Но он не сказал ничего.

На следующий день, утром, на Соборную прибыл отряд вооруженных солдат. Начальник конвоя заявил об аресте лейтенанта Шмидта и повел его к Графской пристани.

Странное чувство испытывал Петр Петрович, идя под конвоем по знакомым улицам Севастополя. Встречные изумленно раскрывали рты. Конфузливо опускали глаза конвойные солдаты, и сам начальник стыдливо держался на некотором расстоянии. А Шмидту было весело, точно он получил орден. Сколько достойных русских людей, думал он, ходили вот так, под конвоем. Да каких людей, превосходных, которым он, Шмидт, не достоин и шнурка на ботинках завязать!

Он посмотрел на смущенных конвойных и весело сказал:

— Ну, что уж там… ведите, как полагается, по уставу!

На Графской пристани арестованного лейтенанта посадили на катер и доставили на броненосец «Три святителя». Здесь его поместили в камеру — железную коробку без окон, освещаемую тусклой электрической лампочкой.

Чухнин негодовал. Надувалась и багровела его толстая шея на бочкообразном туловище. Он легко поддавался гневу, но ничто, кажется, не приводило его в большее неистовство, чем сознание собственного бессилия. Все привычные, десятилетиями испытанные приемы давали осечку. Репрессии никого больше не пугали. Глухое брожение разъедало флот, как ржавчина корпус старого корабля.

Вести о падении дисциплины, о еле сдерживаемой ненависти матросов к начальству приходили со всех сторон. И вице-адмирал ходил по своему дворцу, царящему над Севастополем, багрово-синий от гнева.

Он выглянул в окно кабинета и криво усмехнулся. С некоторых пор охрану дворца несли уже не матросы, а солдаты, и не просто солдаты, а солдаты так называемой «дикой дивизии», составленной из чеченцев, черкесов и других «инородцев», неграмотных, едва понимающих по-русски. «Эх-хе-хе, дожили, — промычал про себя Чухнин, — русскому матросу доверять нельзя…»

А что сие означает? Что громадное большинство матросов не получает в семье никаких нравственных устоев ни в смысле христианском, ни в смысле семейном, ни в смысле государственном. Серая масса… Именно так оценил он матросов в одном из рапортов. Чухнин вздохнул. Э-эх… никто не обращает внимания. Невозможно понять, что происходит. У властей какая-то апатия, недостаток воли. У него, Чухнина, воли хватит. После «Потемкина» он не остановился перед тем, чтобы ввести на палубы броненосцев батальоны солдат. Заявил прямо, что расстреляет каждого десятого, если не выдадут зачинщиков.

А толку что? Все кругом шатается. Столетия неколебим был строй России, а теперь зашатался. Какие-то требования… Рабочие требуют, интеллигенты требуют, мужики — и те требуют. Выгода одного человека всегда противоречит выгоде других, так всегда было, как же иначе? Матросы стали рассуждать… Кто будет служить, если все примутся рассуждать?

Чувствуя, что гнев его разрастается, и тем сильнее, что неизвестно, на ком и как его выместить, Чухнин вышел в сад. Он любил цветы, и в саду вокруг дворца было много цветов. Только сирени двенадцать сортов, которыми адмирал особенно гордился. Теперь пышной прощальной прелестью наполняли сад осенние цветы. Но сейчас Чухнин равнодушно прошел мимо них, мучимый тревогой.

19
{"b":"582475","o":1}