Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Начальство усилило наряды полиции и выслало на улицы казачьи патрули. Но осмелевших севастопольцев это, казалось, ничуть не смущало.

Изменился облик центральных улиц и бульваров. Раньше здесь преобладали щегольские черные с золотом кителя морских офицеров и роскошные дамские туалеты, а теперь они растворились в массе дешевых пиджаков, косовороток и темно-синих матросских фланелевок, и по тому, как эти косоворотки и фланелевки двигались по Екатерининской, по Нахимовскому проспекту и Приморскому бульвару, чувствовалось, что происходит что-то необычное.

На площадях и перекрестках, сталкиваясь, собирались толпы людей, и потом никто не мог сказать, как возник митинг на Екатерининской улице. В какой-то миг толпа сгустилась и обратила внимание на музей Севастопольской обороны, на крыльце которого появился морской офицер с большим открытым лбом и призывным взглядом добрых глаз. В согнутой, как на молитве, левой руке он держал фуражку.

Он говорил о значении великой всероссийской забастовки. Это поднялся народ во всей своей могучей силе, требуя улучшения своего положения, требуя прав. Исход великой забастовки может быть только один. Родина, Россия будет освобождена. Она не может не быть освобождена.

Хотя эти простые слова давно созрели в сердце каждого, они прозвучали смело, потому что сказаны были вслух, открыто, в царской России, на улице, прямо перед дворцом Чухнина. И самое поразительное, что исходили они от офицера. В толпе немногие знали Шмидта, и слова «лейтенант Шмидт» передавались из уст в уста, вызывая восторг и удивление.

Усталый и счастливый вернулся Петр Петрович к себе и до поздней ночи просидел за письменным столом. Он готовился к новому митингу, который был намечен на завтра. Шмидт намеревался говорить об избирательном праве. Но завтра оказалось особым днем.

Семнадцатого октября во второй половине дня Севастополь ошеломило донесшееся из Петербурга известие о «Манифесте свободы»: Шмидт бросился в редакцию «Крымского вестника» читать только что полученные телеграммы. Да, манифест. С обещанием даровать стране «незыблемые основы гражданской свободы: действительную неприкосновенность личности, свободы совести, слова, собраний и союзов».

Шмидт читал и перечитывал, потрясая рукой, в которой, как обычно, держал фуражку. Вокруг начали собираться типографские рабочие. Они с долей недоверия смотрели на морского офицера, его слова явно не сочетались с погонами, но сегодня все было необычно.

Рабочий со следами типографской краски на руках и лице протиснулся к Шмидту и сказал:

— Товарищ, там…

Горячая волна восторга подхватила Шмидта, когда он услышал слово «товарищ». Петр Петрович порывисто заключил рабочего в объятии. Их звали на улицу, где уже собралась толпа. Люди сидели на заборах, некоторые даже взобрались на столбы. Типографский рабочий с пахнущим краской листом в руках читал сообщение о манифесте.

Вдруг на беговых дрожках примчался полицмейстер Попов в сопровождении отряда казаков. Приподнявшись, низкорослый, с огромными усами Попов сердито закричал:

— Не сметь читать! Раз-зойдись!

Кто-то ответил ему:

— Не имеете права! Объявлена свобода слова!

Но полицмейстер по привычке продолжал кричать, а видя, что это не производит на толпу никакого впечатления, приказал казакам обнажить шашки. Конные казаки стали угрожающе наезжать на толпу.

Раздались крики:

— Долой казаков! Долой полицию!

В это время появился какой-то полковник, осведомленный, по-видимому, лучше Попова. Он что-то шепнул Попову, и полицмейстер с казаками исчез.

К возбужденной толпе обратился Шмидт. Вся ночная подготовка пошла насмарку. Он говорил без плана, но с той внутренней последовательностью и силой, которые идут от сердца и убежденности.

— Царское правительство испугалось собственного бессилия. Испугалось поднявшегося народа. Кто завоевал свободу? Рабочий, рабочий! — крикнул Шмидт и снова обнял стоявшего, возле него печатника. В толпе громыхнуло «ура» и, нестройное, восторженное, понеслось по чинному Приморскому бульвару.

— Одно дело — завоевать свободу, другое — воспользоваться ею. Кто воспользуется свободой? — поднимая руку, гремел Шмидт, и в голосе его вдруг прозвучали металлические нотки. — Мы, рабочие, должны довести свои требования до конца…

В глубине толпы огнем вспыхнуло красное знамя. И снова «ура» прокатилось по бульвару. Оно прокатывалось волна за волною, как вдруг на эстраде появился молодой человек и привычным жестом оратора призвал к тишине.

Молодой человек произнес слово, которое, впервые произнесенное открыто, перед массой народа, свидетельствовало о необыкновенных, радостных переменах. «Мы, социал-демократы…»

— Мы, социал-демократы, знаем, что манифест — это еще далеко не все. Свобода слова обещана, но цензура не отменена. Дана конституция, но самодержавие остается. Обещана неприкосновенность личности, а тюрьмы переполнены политическими заключенными.

— Освободить! Освободить!

Людей тысячи, но мысль одна, воля одна, желание одно.

Откуда-то появился оркестр, и над толпой полились хватающие за душу звуки «Марсельезы».

Все обнажили головы. «Марсельеза» звучала смелым призывом к всеобщему обновлению. Рядом со Шмидтом стояли печатник, социал-демократ, какая-то девушка, он был окружен толпой счастливых людей и, стоя с обнаженной головой, чувствовал, что глаза его наполняются слезами радости и счастья.

Сквозь толпу протискивался какой-то офицер. Он демонстративно не снял фуражку, губы у него кривились презрительной усмешкой. Да это Миша Ставраки!

Не здороваясь, он спросил у Шмидта:

— Почему играют французский гимн, а не русский?

Шмидт увидел презрительно-враждебную гримасу, но не сразу понял суть вопроса. Ему показалось, что с ним говорит не русский, а какой-то иностранный офицер.

— Да как же… — удивленно ответил он. — Ведь сегодня Россия сбросила иго тирании. Мы, русские, слушаем песнь победы, песнь свободы… Разве не ясно? Каждый имеет право обнажать голову перед тем, что считает достойным.

— А я имею право раззнакомиться с вами… — резко произнес Ставраки и повернулся кругом.

— Да, да, по-видимому, так и должно быть, — прежним радостно-удивленным тоном отозвался Шмидт, обращаясь к окружавшим его рабочим.

Тысячная толпа, собравшаяся на Приморском бульваре, вышла на Нахимовский и со знаменами и оркестром двинулась по проспекту.

Встречные присоединялись к демонстрации или, оставаясь на тротуарах, снимали головные уборы.

Попадались и офицеры.

— Господа, — замечая офицеров, говорил им Шмидт, — не стыдитесь, почтите великий, святой праздник освобождения России!

Но офицеры торопливо проходили мимо, одни с видом надменным и холодным, другие с выражением лица робким и пристыженным.

«Как далеки эти господа от вскормившего их народа», — с горечью думал Петр Петрович.

Вечером на Приморском бульваре снова возник митинг. Кончился он, однако, не так благополучно, как дневной. Снова выступали представители социал-демократической партии и Шмидт. Была принята резолюция потребовать освобождения арестованных потемкинцев и других политических заключенных.

Затем толпа участников митинга, обрастая по дороге сочувствующими, двинулась из центра по узким, крутым севастопольским улицам к тюрьме.

Приземистая, точно вросшая в землю севастопольская тюрьма была окружена широкой, обмазанной глиной и мелом стеной. Подступившая к ней толпа была так велика и празднична, что мрачное узилище казалось особенно нелепым.

Быстро опустилась темная южная ночь. За тюремным забором в узких окошечках появились огоньки. Они подействовали на толпу, как мольба томящихся там товарищей.

— Освободить! Освободить!

Люди призывали взять тюрьму приступом. Шмидт успокаивал нетерпеливых: «Свобода не нуждается в насилии!»

Он отправился на переговоры с администрацией. Разве ей неизвестен манифест, провозгласивший свободу слова, собраний, совести? Но ведь в тюрьме многие томятся именно за слово, за убеждения. Даже по царским законам теперь они должны быть освобождены.

17
{"b":"582475","o":1}