— Куда бежит? — донесся из глубины леса взволнованный голос.
— Никуда уже не бежит. Иди скорее сюда, — откликнулся я. Напрямик, ломая кусты, к нам спешил брат; подбежал и болезненно сморщился:
— Ласка, Ласка!.. Давай отнесем ее на проталинку, на хвою под елкой. Там мягко, тепло. Может, отойдет…
А я, откровенно говоря, уже думал, что ее надо пристрелить.
Перенесли, положили, почти без признаков жизни. Стали быстро раскладывать костер. Вдруг издалека донесся крик. Уже поднявшийся на перевал Чигони услышал лай, выстрелы и спешил к нам на помощь.
Минут через десять, запыхавшийся, вынырнул из-за деревьев.
— А-я-я… Ласка, Ласка…
Он присел около пострадавшей и стал гладить ее неподвижную голову. Ласка чуть заметно, очень редко вздыхала.
Мы уже начали снимать с медведя шкуру, когда собаки вдруг ринулись назад к липе и подняли нервный лай. Оставили работу и подошли к ним. В чем дело, в дупле еще медведь? Действительно, в берлоге слышалась какая-то возня. Чигони быстро прорубил в стенке полой липы порядочное отверстие. Мы выжидательно смотрели друг на друга. Брат усмехнулся:
— Медведь твой, тебе и проверять!
Я натянул рукавицу и с опаской запустил руку в дыру. «А вдруг большой, — мелькнула мысль, — оттяпает мне лапу в два счета…» Пошарил, пошарил — цап: ухватил что-то мохнатое, живое! Упирается. Но вытащил наконец: медвежонок!
Он зажмурился от яркого света, вцепился в замшевую куртку. Я передал его брату и снова сунул в отверстие руку. Есть, еще один!
Больше никого не оказалось.
Арсений с Чигони несли медвежат, кусок мяса и большой кусок бело-розового сала. Оно сплошь покрывало тушу на три пальца толщиной.
Я нес Ласку. Ее осторожно посадили в мой большой рюкзак; только голова оставалась снаружи. Шли долго, часто садились отдыхать, но на табор добрались засветло.
Не верилось, что Ласка поправится. Она не могла ничего есть, пасть и горло были сильно помяты и поранены. Но… выручило медвежье сало. Арсений придумал резать его на тонкие длинные ломтики, как лапшу, и всовывал в собачью пасть, насильно разжимая зубы. Ласка смотрела благодарно и медленно-медленно начинала всасывать… Так, постепенно, Ласка совсем оправилась и через месяц пошла на охоту.
Мы долго ломали голову в тот вечер: следили одного медведя, а оказались еще два медвежонка. Что они, верхом на медведице переехали из первой берлоги? Невероятно!..
На следующее утро разгадали этот ребус. Оказывается, мы преследовали медведя-одиночку, а он, разыскивая новую берлогу, случайно заглянул в чужую. Хозяйка его выгнала; он ушел, но нечаянно навел на берлогу нас. Медведица залегла туда с осени, там и родились у нее медвежата. Им было всего три недели. Думаю, она приняла нас за вернувшегося медведя, поэтому долгое время не обращала никакого внимания.
И еще удивительно другое: какова жизненная энергия в накопленном с осени медвежьем сале. Ведь медведица залегает самое позднее в начале декабря, потомство приносит в январе-феврале. Сама четыре месяца ничего не ест и не пьет, шестьдесят с лишним дней кормит свое потомство — и все за счет этого чудодейственного жира.
ЧЕЛОВЕК-КОРЕНЬ
«Человек-корень» — так означает в переводе с языков Востока слово «женьшень».
Тропа выводит меня на берег горной речки Эльдагоу. Именно о ней, почти об этом месте рассказывал когда-то у костра капитану Арсеньеву его неразлучный спутник Дерсу Узала. Здесь, в верховьях речки, тигр отнял у гольда убитого им пантача-изюбра.
Сквозь стволы чозении — береговой ивы, сквозь опущенные к воде ветви черемухи вижу маленькую рубленую избушку. Из трубы вьется голубоватый дымок. Значит, мои товарищи — корневщики Петр Афанасьевич и его сын Саша, уже прибыли и растопили печурку: прошли дожди, избушку надо просушить.
Во дворе зимовья с облегчением сбрасываю свой увесистый рюкзак. Дворик — утоптанная ровная площадка перед избушкой. Вокруг — травы выше человеческого роста. Мерно покачиваются на ветру стройные, как пальмы, чозении — всего 15—20 сантиметров в диаметре, а высота 25—30 метров! Меж ними ясень, орех, сирень, черемуха. В десяти метрах шумит Эльдагоу.
Готовимся к завтрашнему походу. Налаживаем обувь, убираем картошку и помидоры в яму, выкопанную под стеной зимовья с теневой стороны. Накрываем ее от бурундуков, мышей и птиц. Консервы — под нары. Хлеб — в мешок, чтоб не сох, не черствел. Крупы, чай, соль, сахар — на полки, где посуше. Заготавливаем сухих дров на случай непогоды, складываем тоже под нары. Сухая кора чозении — отличная растопка.
На площадке перед зимовьем варим на костре ужин. Тут же и едим, рассевшись возле огня на чурбаках, чаевничаем и рано ложимся спать. Нары узкие, втроем тесно. Ложимся валетом: Сашка с отцом в одну сторону головой, я — в другую…
Чуть свет Петр Афанасьевич вытягивает из-под нар кусок сухой коры, чиркает спичкой — и сразу вспыхивает костер. Быстро одеваемся, умываемся на речке, завтракаем. Сашка перекидывает через плечо сумку с хлебом, помидорами — пошли.
Путь наш лежит на тот берег Эльдагоу, в горы.
…Впервые я увидел женьшень в детстве, на плантации, созданной моим дедом еще в девяностых годах прошлого столетия. Помню, мы с младшим братом тихо стоим на узкой дорожке, держась за руки отца. Дорожка — проход между грядами диких многолетних дедовских посадок женьшеня. Стоим и смотрим как завороженные на красные головки, на стрельчатые темно-зеленые листья. Стоим молча, слушаем, как отец тихо беседует с заведующим питомником Григорием Васильевичем о какой-то тле, о червяках, подтачивающих растения…
Потом я видел — это тоже было давно — обтрепанных, пахнущих костром корейцев-корневщиков, бережно и торжественно развязывающих перед жадным взором седого аптекаря свои продолговатые лубки из кедровой коры. Там на мху, слегка пересыпанные землей, лежали маленькие корявые «человечки» цвета слоновой кости. И все молчали, сдерживая дыхание…
Сам я женьшенем раньше никогда не занимался: не искал, не находил, не копал. В тайге главным для меня была охота. А тут вдруг почувствовал, что должен найти его сам, должен первым увидеть то, что еще не видел ни один глаз, получить право крикнуть старинный азиатский таежный клич: «Панцуй!»
Около километра Петр Афанасьевич ведет нас сквозь заросли вниз по течению. Здесь, подмытая водой, упала поперек реки не очень толстая, но длинная лесина. Упала и зацепилась вершиной за островок. За островком неглубокий рукав, основное течение проходит здесь, под нашим крутым берегом. Вода мутная и стремительная, пенится и мчится, унося на себе листья, ветки, корни, щепу. Лесина, вся мокрая от брызг и пены, дрожит под напором воды…
Петр Афанасьевич переходит первым. Сашка балансирует вслед за ним. Петр Афанасьевич смотрит на меня с того берега с усмешкой: как, мол? Кричит: «Может, ползком лучше?»
Нет, друзья, этого представления, о котором так интересно будет потом рассказывать дома, я вам не устрою.
Ствол дерева под напором вибрирует как живой. «Слечу — выплыву, чего тянуть», — ступаю и медленно двигаюсь полубоком, не глядя под ноги, но цепко нащупывая подошвами, к счастью, еще шероховатую кору дерева.
Перешли пойму и растянулись в цепочку для поиска. Сразу начался подъем, сильно заросший и каменистый.
Корень жизни ищут не как попало. Нет, это стройная, веками отработанная система. Корневщики неторопливо, но почти безостановочно движутся цепью в направлении, заранее намеченном старшим, — обычно по ключу или распадку. Склоны прочесывают виражами снизу вверх или наоборот, как удобнее. И особенно тщательно, если там есть старые, многолетние следы, как подлуб, говорящие о том, что женьшень когда-то здесь был…
Обычно на кедре, ближайшем от того места, где был обнаружен женьшень, со стороны, обращенной к этому месту, сдирается кора — подлуб; отсюда и название. Классический подлуб делали шириной около 20 и длиной до 80 сантиметров. Он сохраняется десятилетиями и виден издалека, порою даже на давно упавшем дереве. Что он означает? А то, что если тут к был когда-то вырыт корень или даже целая семья, то осыпавшиеся семена и маленькие корни могли остаться. Мог остаться необнаруженным и большой, «спящий» в те годы корень.