Поймите, мне было каких-то двадцать с хвостиком, и хотя я уже вышел из стен училища, но мыслями, душой все еще жил в храме искусства и с обостренным художественным чувством воспринимал окружающее. Мне казалось, вся природа, живая и неживая, искрилась, дышала, издавала звуки. И лучи солнца, и ветер, и трепещущие тени деревьев, и мельчайшие тихие светлые песчинки — все было одухотворено, наделено чувствами. Знаете ли вы, что ночь богаче дня красками, ощущениями? Мне казалось, нервные окончания моего тела обнажены; утомленный впечатлениями, я часто долго не мог успокоиться. Какое возбуждение владело мной! Я был по-настоящему счастлив. Мне нравились рабочие мастерской, нравилась живописность их поз и, главное, их замкнутый и правдивый характер, своеобразие каждого лица. Я был исполнен к ним самой горячей симпатией.
Вскоре, однако, я стал замечать, что никто, кроме Ло Цзяцзюя, не разговаривает со мной, никто не соглашается позировать, хотя деревенские жители обычно любят, когда их рисуют. Почему же они избегают меня?
Как-то утром, когда я, согнувшись, чистил зубы у рукомойника рядом с домом, Цуй Дацзяо, шофер мастерской, крепко сжав мое плечо, неожиданно, с грубой бесцеремонностью спросил:
— Ты что, парень, из контриков?
Застигнутый врасплох, я выплюнул пену изо рта и повернулся к нему, но он уже уходил, покачивая широкими плечами.
Цуй был парень с придурью, но бухнул это, видимо, неспроста. Я догнал его, чтобы расспросить обо всем, но он, нахально глядя мне в глаза, отрезал:
— Нечего дурака валять! В мастерской все давно уже знают, что тебя прислали к нам на перевоспитание!
Судя по его презрительному тону, он и в самом деле считал меня преступником.
И тут я вспомнил черный листок уведомления, вспомнил натянутость секретаря Ло, прячущиеся от меня лица. Так вот, оказывается, в чем дело! Нет дыма без огня. Но я ведь не совершал никаких проступков! Правда, после пятьдесят седьмого года в нашей жизни поприбавилось кое-что, например доносы. Может быть, в частной беседе я сказал что-то неблагонадежное? Разве упомнить все, что говоришь? У меня появилось ощущение, будто что-то незримое преследует меня, играет мной, угрожает. В душе зародился страх.
Я уже не мог сохранять прежнее отношение к этим людям, связывая их холодную безучастность с незримой опасностью. Мне не хотелось и сближаться с ними, будто я и в самом деле совершил что-то постыдное. Это было скверное чувство, оно постепенно притупило во мне восприимчивость к красоте; краски жизни поблекли. Днем я работал, вечером, сидя дома, один как перст, не находил себе места, все валилось из рук, кисть засохла и стала острой, как шило. Временами я думал: «Надо рисовать», но когда брался за кисть, то выходило так безжизненно, плоско, что не было желания взглянуть на законченное полотно.
Моей единственной отрадой стало окошко на задний двор. Подложив под подушку стопку книг, я устраивался так, чтобы взглядом охватить панораму за окном. Оконные переплеты — это те же рамы картин, но живых, вечно меняющихся. На моей картине, насколько хватал глаз, сливаясь с горизонтом, медленно несла свои тяжелые, мутные воды древняя река.
Ее русло в этом месте было мелким, суда никогда не приплывали сюда. Берег реки представлял собой пересохшую глинистую отмель, которая под жарким солнцем покрылась жесткой коркой, задубела и растрескалась, и лишь кое-где над пологим берегом поднимались груды щербатых камней. Растительность, чахлая, скудная, едва зазеленев, жухла и желтела; раскинувшиеся в обе стороны берега постепенно смягчали свои очертания, растворяясь, как дым, и теряясь в безлюдной выцветшей пустоши. С одного края пустошь утопала в густом тумане, так что даже в солнечную погоду нельзя было увидеть ее границ; с другого, километрах в сорока отсюда, упиралась в черный пояс леса, полного волшебных тайн. Взметнувшиеся над лесом стаи птиц возвещали бурю и ливни, а когда темные тучи рассеивались, солнце посылало на землю свои прозрачные, стекловидные лучи, радуя все вокруг. Осенью, собравшись в стаи, высоко в небе пролетали птицы, и в мой унылый пейзаж в оконной раме врывались новые звуки, дыхание жизни, свободы, немного покоя и умиротворения. Птицы улетали далеко-далеко за край леса, и мое сердце уносилось вслед за ними.
Кто захочет стать моим спутником, войти в мою серую жизнь?
2. Это случилось в выходной день, примерно через месяц после моего приезда. Провалявшись от нечего делать все утро в постели, я наконец встал, открыл дверь и замер от неожиданности: передо мной сидел черный пес с длинными вислыми ушами. С виду это был свирепый и матерый зверь, весь заросший густой черной шерстью, из-за которой не видно было морды. Раскрыв пасть и выпустив влажный розовый язык, он тяжело и часто дышал. При моем появлении он не залаял, а, воинственно ощетинившись, продолжал сидеть как изваяние. Я шел за кипятком и теперь, теребя в руках термос, несколько раз переступал было порог, но каждый раз под его грозным взглядом вынужден был ретироваться. Так мы довольно долго стояли друг против друга, и он не собирался уступать. Я решил обойти его стороной, памятуя при этом, что чем меньше бояться собаку, тем меньше внимания она на вас обратит. Правда, эта собака определенно пришла именно ко мне. Я вышел и попробовал обойти ее сначала с одной, потом с другой стороны, но она, повторив свой маневр, каждый раз ложилась прямо передо мной, преграждая путь и не выпуская меня. Я переступал с ноги на ногу, не зная, как выбраться из этого глупейшего положения, и недоумевая, что этому псу от меня надо, как вдруг услышал оглушительный смех. Цуй Дацзяо, опершись на кирпичную стену гаража, вовсю потешался надо мной. Я вскипел, замахнулся на пса термосом и заорал:
— Что тебе надо?! Прибью!
Повернувшись, я схватился за совок, но тут меня остановил хриплый окрик:
— Не трогай!
Это был Ло Чангуй, старый мастер-формовщик, тот самый, что так нелюбезно обошелся со мной в первый день моего приезда. Он подошел ко мне, на ходу коротко бросив:
— Черныш, пошел!
Собака чуть отодвинулась назад. Я пригласил Ло в комнату, хотел угостить его чаем, но термос был пуст. Ло засмеялся.
— Не бойся, пес дикий, он редко здесь появляется, посидит и уйдет!
— Нет, он не похож на дикого, — сказал я.
— У тебя острый глаз, как ты догадался? — спросил Ло.
— Интуитивно.
Это словечко было в ходу среди студентов художественного училища. Ло насупился, не поняв его.
— Да, ты прав, это домашний пес, — сказал он. — Раньше он жил у маляра на улице Эрдао, у него была блестящая гладкая шерсть, маляр шутил, что красит ее краской. Два года тому назад, когда разразился голод и хозяевам было трудно его прокормить, они задумали злое дело. Маляр отвез его к деревообделочному заводу и оставил там, но, когда вернулся, пес ждал его дома: он прибежал раньше хозяина. Маляр снова, не пожалев собаку, отвел ее далеко за город и бросил у кирпичного завода, привязав цепью к подъемнику. Но как-то ночью, когда шел проливной дождь, собака снова вернулась. Она промокла, на шее болтался обрывок цепи, загривок был в крови — и все-таки она вернулась! Забившись под лавку, она не выходила на зов, отказывалась от еды, словно поняв, почему ее гнали из дому, и только совсем обессилев с голоду, брала еду, но ела мало и никогда ничего не таскала. Ну скажи, не умный ли зверь?
— Как же случилось, что он одичал? — с нетерпением спросил я. Собачья судьба, как магнит, притягивала меня.
— В прошлом году маляр с семьей подался в город и перед отъездом, чтобы не возиться в городе с собакой, влил ей в пасть водку и бросил тут. Так пес стал бездомным, бегает по дворам, ворует еду. Прибегает и к нам на территорию мастерской, знаешь, туда, к столовой, где бросают объедки? Цуй Дацзяо сначала прогонял его, но после того, как он как-то вцепился в воришку, стащившего бутылку, решили пса оставить, все-таки какая-то польза.
— А почему никто не берет его к себе?