Мечтал мой дед: «Ну почему не стать бы
Зятьям учеными, а сыну скрипачом?..»
И пышные справлялись детям свадьбы,
Со всей обрядностью, с отменным
торжеством
И трапезой для нищих…
Дед мечтал о том,
Чтоб множилось его потомство год от года,
Чтоб за столом субботним каждый раз
Все сыновья его и внуки, вся порода
Сбиралась и с семьи он не сводил бы глаз,
Чтоб все местечко уважало Берко
И, если кто зайдет понюхать табачок,
Он, сидя в креслах, обронить бы мог:
— Где, внучек, костяная табакерка?
В шкафу, быть может?
Поищи, дружок!
Любил он с подмастерьями своими
Усесться за обеденным столом
И водки, крякнув, выпить вместе с ними,
Потом потолковать о том, о сем:
О ремесле портняжном,
О работе,
О пятнице, клонящейся к концу,
Как шили встарь тулуп иль шубу на еноте,
Как он живет
И как жилось отцу.
— Да, нынче, что сказать, беда,
а не работа.
В ней вязнешь, как в смоле, не вытянешь
никак.
Ведь Ксилу только мух ловить охота —
А петли обметать?
Нет, тут он не мастак.
Ел Ареле семь лет мой хлеб,
А ныне он в ссылке.
Царский хлеб теперь он будет есть.
Где Лейбеню?
Нет и его в помине.
«Ямпонцев» бить ему досталась честь.
А подмастерья все свихнулись,
взбунтовались,
Из полуштофа спирт глотать они вольны…
Бог с ними…
Натяну наперсток свой на палец,
И если Лейба мой воротится с войны,
И руки у него останутся, и в дело
Он пустит вновь иглу, —
Тогда мы заживем,
Портняжничая с ним, как встарь…
…………
Дед требовал всегда, чтоб бабка
шинковала
Капусту бочками,
Чтоб гусь изжарен был…
Но не легко рука упрямца выдавала
Гроши, что он за труд недельный получил.
Ворчал: — Весь божий мир подай, и то
ей мало! —
Аршином по столу стучал,
Потом, взяв мел,
Считал, подсчитывал, над цифрами
корпел,
Слюною все стирал и не любил, бывало,
Чтоб под руку ему хоть кто-нибудь глядел.
Но если рублики, накопленные потом,
И вытащишь тайком — пусть он и вел им
счет, —
Все ж не заметит дед пропажи, не смекнет.
Молился дома он обычно по субботам,
Хоть в синагоге был ему большой почет.
— Бить ноги и ходить еще туда…
Чего там!
Бог не подачки, а молитвы ждет.
Когда ж и ноги в службе отказали
И с кресел дед вставал уже едва,
Синагогальный служка прибежал:
— Вас звали,
Реб Шимшон-Бер, прочесть священные
слова.
Ведь синагога наша недалече,
Но я не потому зашел, а невзначай.
А дед сидел босой пред домом
на крылечке
И ложечкой студил в стакане крепкий чай.
Впихнул он в ноздри табака понюшку,
Чихнул, сморкнулся, вытер нос платком.
— Плевал я трижды, передай им, служка,
Сперва на них, на их почет потом.
Но вот листовки город всколыхнули.
«Товарищи», «Борьба» — гремело
все вокруг,
И выплеснуло на просторы улиц
Мастеровых,
И, как цветами луг,
Все ленточками красными пестрело
И флагами…
Дед из окна сперва,
Потом с крыльца глядел
И то и дело,
Дивясь им, новые перебирал слова,
Не понимая смысла их и силы
И не решаясь повторять их вслух,
Но, увидав — да что же это было? —
Идущего в толпе, поющей песню, Ксила,
Спросил:
— Поет он или давит мух? —
И, ястребиными сверкнув глазами,
Сказал:
— Вот эти? Грош им всем цена! —
От гнева кровь бурлила в нем волнами,
Но вскоре успокоилась она.
Он, Ксила встретив, сам пошел к нему
навстречу.
— Ну, Ксильчик, времена!
Ты в доме гость у нас.
Забудем старое, ведь не об этом речи… —
И, руку взяв его, почтительно потряс.
И тут его лицо как будто стало строже.
Да, времечко пришло…
Так вот ты, Ксил, какой!
А впрочем, если царь в калошу сел,
Как может
Об этаких делах судить простой портной?
И он ушел в село,
Чтоб на живую нитку
Сметать там старость кое-как,
И бремя лет, и капли пота, как пожитки,
Унес мой дед с собою в скорбь и мрак.
Ушел — он в понедельник, на заре.
И до тех пор, пока звезда, мигая,
Под вечер в пятницу не вспыхнула,
Мой дед
Сидел тихонечко у клуни на дворе,
Тоскуя о стакане крепком чая,
Тоскуя и не зная,
Имеет право жить он или нет.
«К чему,
Зачем,
Когда теперь хозяин Ксил
И землю, словно пламень, охватил,
И кувырком все полетело с маху?..»
Он все село обшить и обметать успел
И все ворчал:
— Вот жизнь досталась мне в удел,
Как на субботу драная рубаха!
К благословенью свеч вернулся он домой.
С ним было то, что взял он за работу, —
Лукошко с яйцами, петух живой,
За пазухою каравай ржаной,
И на молитву встал старик — встречать
субботу.
И стал закройщик у стола, который
Ждал каждый день его с рассвета
до темна,
Как ждет субботний кубок в эту пору
Хоть капельки изюмного вина.
А ночь сочилась, вязла, духотой томила.
Молитву дед над хлебом произнес
ржаным
Так тихо, что и слов не слышно было,
И стал покорно ждать, чтоб смерть
пришла за ним.
Явился ангел смерти к деду Шимшон-
Беру,
Принес откормленного петуха
И узелок с работой.
— Сшей, к примеру,
Мне френч и брюки из шинели серой,
Да побыстрей,
Да так, чтоб не плоха
Была работа.
Чисто, без заплаток
Сваргань все в аккурат, приду за ней
чуть свет,
А петуха бери себе в задаток…
С испугом глянул побледневший дед
На петуха, на парня.
Корку хлеба
Рукой дрожащей птице накрошил
И прошептал:
— Ой, серденько, не требуй!
Как шить, когда мне божий свет не мил?
А петуха мне твоего не надо.
— Какой я «серденько» тебе, старик?
Взгляни-ка на меня, —
Я офицер казачий. —
И стукнул по лицу, —
Шутить я не привык!
Потом фабричный фельдшер, кашляя
натужно,
Ощупал деда опытной рукой.
— Что ж делать, Берко,
Помирать-то нужно!
— Что делать, нужно! —
Дед ответил мой.