— Смотри, Гоша, не погори на этом деле, — намекнул я однажды другу. — Эти духи плохо пахнут, они отсидкой пахнут. Надо бы тебе перестроить свою жизнь.
— Сам чувствую, что-то не то с жизнью получается, — признался Гоша. — Я уже совсем было собрался бросить это дело, да Тоська пристает, ей все больше и больше нужно. Как не принесу — скандал, обманщиком меня ругает, очковтирателем. Хоть домой не приходи... И с талантом у меня что-то не ладится, — продолжал Гоша, вздохнув. — В публике уже нет этого энтузиазма. Третьего дня какие-то, с позволенья сказать, зрители даже с критикой выступили: вы, мол, не понимаете искусства!
— Это просто шпана какая-нибудь, — утешал я Гошу. — Все великие люди страдали через свой талант, всех их сперва недооценивали и недопонимали. Плюй в глаза маловерам и верь в свою неугасимую звезду!
— Нет, Вася, это не шпана, — печально сказал Гоша. — Даже коллеги по самодеятельности — и те недовольны. «Ты, — говорят, — своим иком все роли нам портишь». И режиссер ругает, что не расту. «С этим, — говорит, — репертуаром теперь далеко не уедешь».
У друга дела шли шатко, а у меня — и того хуже: ведь на работу в те годы устроиться было не так просто. Пришлось мне загнать свою роскошную шубу и взамен ее купить на барахолке потертый пальтуган на рыбьем меху. Шапку я тоже продал, проел и костюм. Только часы я не продал бы ни за какие тысячи, скорей бы с голодухи помер. Ведь часы эти были памятью о Лиде.
Но скоро Гошины дела стали похуже моих. Гоша попал под суд. Он подозревал меня в мокром деле, а вышло-то мокрое дело у него. Правда, об убийстве тут речи не было, но все-таки дело получилось мокрое.
А произошло это так. Однажды, когда Гоша после смены шел через проходную, у него выпрыгнула пробка из того самого шланга с духами, который был обмотан вокруг тела. И тут все увидели и унюхали, что из-под моего друга течет ароматная струя. Тогда его немедленно обыскали, и открылась тайна безденежного выноса парфюмерной продукции. После этого произвели обыск на дому и взяли с Гоши подписку о невыезде. Тося Табуретка сумела увильнуть от ответственности, все свалила на моего многострадального друга и немедленно оформила развод. Гоша перебрался обратно в нашу комнату и стал ждать суда и возмездия. Вскоре пришла повестка.
— Вся беда началась с этого золота, оно-то нас с тобой и погубило, — высказался Гоша, собираясь на суд. — Пусть меня судят и засудят, так мне, гаду, и надо! Польстился на то, что блестит!
— Гоша! — сказал я другу. — Может, я должен тебя сейчас утешать, но никакие утешительные слова не идут мне на ум. Мне и тебя жалко, а еще больше таланта твоего жалко. Знаешь, что заявил о себе император Нерон, когда его вели на расстрел? «Какой великий артист погибает!»
Но Гоша только махнул рукой в ответ на эти слова.
Конечно, дали ему не расстрел, а два года, да и то условно, принимая во внимание искреннее раскаяние и тяжелое детство. Однако все эти уголовные события надломили его хрупкий талант. Перед широкой публикой он никогда больше не выступал. А вдобавок его уволили с работы.
Теперь мы оба оказались у разбитого корыта, оба сидели без денег. Мы даже подушки, одеяла и все остальное снесли на толкучку и спали на панцирных сетках. В комнате остались две голые кровати, мы с Гошей да на стене картина «Рассвет на озере» — вот и вся меблировка. И тогда мы с другом созвали экстренное совещание, и оба приняли единогласное решение, что такое положение больше недопустимо. Мы постановили начать новую, трудовую жизнь.
Через день мы добровольно законтрактовались на Север, на лесозаготовки, и честно проработали там три года. Вернувшись в Ленинград, мы оба поступили в техникум и благополучно его окончили, а затем устроились на хорошую работу. О дальнейшей нашей жизни рассказывать много не буду, так как это не входит в тему моего повествования. Скажу только, что Гоша теперь тоже на пенсии. Живет он тоже в Ленинграде, только не на Петроградской, как я, а на Васильевском. О своем пропавшем таланте он вспоминает неохотно; он даже подозревает, что таланта у него не было. У него хорошая жена — не чета Тосе Табуретке, и есть дети, и даже внуки. Вспоминать свою молодость он не любит и иногда крепко ругает детей за поступки, гораздо более извинительные, чем те, которые совершал в их годы сам. Это, конечно, и неудивительно, если сравнить, в каких условиях он рос и в каких — они.
Что касается меня, то я так и не женился. Конечно, я не буду вам врать, что прожил жизнь монахом, у меня были всякие личные знакомства с женщинами, но я так и остался холостяком.
Гибель дворца
В этой последней главе вернусь к тому, с чего начал свое повествование. Я расскажу, как и почему исчезли те золотые часы, которые я сорок четыре года носил без ремонта.
Две недели тому назад я, ложась спать, положил эти часы, как обычно, на ночной столик возле постели. А когда я уснул, мне приснился сон.
Мне приснился Творитель. Он лежал в подземном дворце, в своем кабинете на диване, седой и небритый, старый-престарый. Возле него никого не было. В кабинете все было по-прежнему, только теперь портрет Елизаветы Петровны, жены Творителя, был не в светлой, а в траурной рамке. А с другой стороны улыбалась с портрета Лида, но и ее лицо было в черной рамке.
Творитель был тяжело болен, он был при смерти. Сквозь сон я понимал, что сон мой непростой, что где-то действительно умирает человек и что его, быть может, можно еще спасти. Но как прийти к нему на помощь? Ведь я не знаю, где находится подземный дворец.
Творитель еще дышал, он уже доходил. Его губы шевелились, и, прислушиваясь, я разобрал: «Не верь в миражи... Не зарывай талант в землю...» Я понял, что только теперь до сознания умирающего дошли советы, которые давал ему когда-то его отец.
Со смертью Творителя все в подземном царстве сразу начало распадаться и разрушаться. Это происходило прямо передо мной — будто в кино. Я видел, как серой пылью стала опадать золотая облицовка колодца. Платиновая лестница, по которой я когда-то спускался с Лидой, теперь разрушалась у меня на глазах; ее ступеньки и поручни оплывали и падали вниз тусклыми холодными каплями. В парадном коридоре, где когда-то звучали легкие Лидины шаги, крошились и мелкими осколками осыпались стенные яшмовые плиты, мраморный пол ходил ходуном, коробился; из трещин в своде струйками била черная, смешанная с землей вода.
В нарядных залах прогибались высокие лепные потолки, с них обрывались хрустальные люстры и шлепались на пол комками серой слизи. На моих глазах мутнели и слепли зеркала, их серебряная амальгама шелушилась, как короста. Стекла зеркал, которые уже ничего не могли отражать, тихо отпадали от стен и без звона падали, не разбиваясь, а превращаясь в тусклую пыль. Стены залов оплывали, кирпичи снова становились глиной. Несущие бетонные конструкции теряли запас прочности, рушились и распадались. Двутавровые железные балки гнулись, скручивались в штопор, опадали мягкими рыжими хлопьями; их, будто холодный огонь, пожирала быстродействующая ржавчина.
Творитель еще дышал, но глаза уже стекленели. В его кабинете тоже бушевало разрушение. Мебель оседала, становясь деревянной трухой, рухнул письменный стол. Диван, на котором лежал умирающий, накренился, будто плот, который вот-вот перевернет волна. Книжные полки гнулись, превращались в мягкие гнилушки. Книги выпали, они в беспорядке валялись на полу; но книгам ничего не делалось, разрушение их не касалось: ведь они были принесены сюда сверху, из наземного мира, они не были созданием Творителя.
Внезапно пол в кабинете вспучился. Потом он лопнул, будто большой нарыв, и из него под большим давлением поползла толстая струя влажной и мягкой суглинистой земли и начала заполнять комнату. Стены качнулись, накренились и стали клониться; два портрета в траурных рамках упали в землю. Потом не стало ни стены, ни пола, ни потолка. Подземного дворца больше не было. Глубоко в земле лежал одинокий мертвый старик.