Если свет, особенно его женская часть, просто не желали делать различия между Лермонтовым и его Печориным, остро любопытствуя, жеманно сторонясь странного поручика (которого проще было считать безнравственным и демонически ужасным, чем искать более глубокие причины его отличия от них самих), то и сам Мишель иногда терял внутреннюю дистанцию — как это часто, впрочем, происходит с автором и его персонажем! С одной лишь поправкой: обыкновенно не герой воплощает собою автоpa, но автор пытается вчувствоваться в своего героя. Почти до физического тождества. Так и Лермонтов, подчиняясь общему закону сочинительства, в какие-то мгновения ощущал словно за двоих — за себя и за Печорина. Это были «добрые» минуты Печорина: те, когда полно, счастливо он впивал природу или излучал энергию всем существом, скача ли на коне, влюбляясь ли безрассудно в Бэлу, испытывая ли в последний раз перед поединком Грушницкого... Близок до тождества был Лермонтову и Печорин размышляющий, доискивающийся до первопричины своих чувств.
Но — странно! Повторяя на Печорине свои дурные склонности — неистребимый эгоизм, приступы чёрствости и злого озорства, то, что как раз совпадало у них биографически, — тут-то автор становился далёк своему герою. Видел его беспощадно и со стороны. Подчиняясь феномену сочинительства, который не только сокровенно выражает пишущего, но и очищает, облагораживает его.
Действие героя на автора удивительное: это и увеличительное стекло, и разлагающая призма, направленная на самого себя. Создав Демона, Михаил Юрьевич как бы оставил позади юность с её туманными поисками, с энергией, готовой растратить себя на космические порывы — такие бесполезные для земного создания!
Печорин — повторяющий Демона неприкаянностью — жил уже в реальном времени. Для Лермонтова наступила пора зрелости; он прокладывал себе путь пером. Единственно возможный путь познания для писателя.
В начале февраля 1839 года императрица попросила Соллогуба принести ей «Демона», который ходил в списках.
Лермонтов снова сел за поэму, смягчая что можно. Переполошённый Акимушка Шан-Гирей заглядывал через плечо, давал наивные советы, как поправить сюжет: пусть-де Ангел и Демон спорят в присутствии Тамары, а та из сострадания захочет спасти страдальца Демона.
— План твой недурен, — рассеянно отозвался Лермонтов, — да уж больно смахивает на Альфреда де Виньи. Помнишь его «Эолу, сестру ангелов»?
Готовый вариант, каллиграфически переписанный, читал Александре Фёдоровне и её дочерям генерал-адъютант Василий Алексеевич Перовский, не чуждый литературным увлечениям (царице нравилось, что его голос «запинается от чувств»).
Когда прозвучали последние строфы «Демона», царское семейство сидело в некотором остолбенении. Императрица, слегка дёргая головой от нервного тика, который возник у неё после перепуга от выстрелов на Сенатской площади, задвигалась, зашевелилась первой. Она была непоседлива и смешлива от природы; улыбка запорхала на её ярких, ещё довольно упругих губах.
— Это прелестно, как крепкое вино, — сказала она по-французски.
— Красиво, но как-то боязно, — добавила её младшая дочь Ольга. — Я в затруднении: кого же из них жалеть? По-христиански — только погибшего жениха!
Великая княжна Мария Николаевна, очень похожая на отца, с твёрдым подбородком и прилизанными за уши волосами, раздражённо прервала:
— Лермонтов берёт на душу тяжёлый грех, облекая в красоту ложные идеи. Когда зло так привлекательно, от него трудно бежать. Оно соблазняет.
Ольга, более похожая на мать, семнадцатилетняя, с детским простодушием всплеснула ладонями.
— Вспомните, как он был забавен, когда стоял у колонны в маскараде с таким нахмуренным байроновским видом, а сам без всякой выправки и мал ростом.
— Нет, он очень интересен, — возразила императрица. — Малый рост досаден для мужчины, но...
— Жить без упованья! — продолжала Мария Николаевна, словно не замечая дамского щебетания матери и сестры. — Тот, кто отказывается заранее от надежды на лучшее, — чудовище. Лермонтов — чудовище.
— Ведь это не он, а его Демон, Мари! — заступилась за поэта Ольга.
— Не будь наивной. Он на время снял гусарский мундир, чтобы ловчее нас подурачить.
— Ах, как вы похожи на государя, дочь моя, — невпопад, с некоторым испугом пробормотала императрица, видя, как юное лицо белокожей немочки на её глазах принимало выражение застывшего упрямства.
Мария Николаевна едва заметно пожала плечами.
— Он ещё наделает хлопот, вот увидите.
— Надо обласкать месье Лермонтова, — непоследовательно сказала императрица. — Нет, в самом деле... В свете так много о нём говорят!
— А я попрошу месье Соллогуба, чтобы он хорошенько отделал его в каком-нибудь сочинении!
Ещё летом, в Царском Селе, вдова Карамзина Екатерина Андреевна пригласила Лермонтова к себе в дом. В полумраке опустелого кабинета знаменитого историка он услышал, как размеренно постукивали английские часы.
Слабо, по-стародавнему, пахло нюхательным табаком и пачулями...
Зато во всех других комнатах кипела молодая жизнь! Вокруг неутомимой танцорки и выдумщицы старшей дочери Карамзина Софи собирался целый хоровод дам: Анна Оленина[51], к которой некогда безуспешно сватался Пушкин; черноглазая Александра Осиповна Смирнова[52], урождённая Россет, воспетая многими поэтами «дева-роза»; младшая дочь Карамзина Лиза. Наполняли дом и знакомцы братьев Карамзиных — Андрея, Александра и Владимира. Все были немного влюблены друг в друга, проводили время превесело, держались без церемоний: дамы в простых платьях, мужчины в цветных фраках. Днём прогуливались по дорожкам вокзала (первый паровоз пустили лишь год назад, железная дорога оставалась новинкой, и билет в «кареты первого ряда» стоил дорого). Вечером, за чайным столом, принимая чашки из рук всегда ровной, улыбающейся Екатерины Андреевны, перебрасывались остротами, читали стихи или затевали домашние спектакли.
К обеду частенько приезжал Пётр Андреевич Вяземский, сводный брат хозяйки дома. Его сын Поль — к неудовольствию отца, который недолюбливал Лермонтова, — совершенно прилепился к Михаилу Юрьевичу[53], смотрел ему в рот и ходил следом. (Это именно он потом устроит забавную мистификацию с подделкой записок Адель Омер де Гелль[54], где фигурирует и Лермонтов).
— Как быстро бежит время, — кокетливо вздыхала молоденькая Лиза Карамзина. — Кончилось лето, и мы с тобою, Сонюшка, постарели на целый год. Нас уже никто не полюбит!
— Что вы! — галантно восклицал Лермонтов, обращаясь к Софи Карамзиной, но бросая косвенный взгляд на тридцатилетнюю красавицу Оленину. — Мужчине нет дела до возраста женщины, если у той изящная ножка.
— Вы вечно шалите, — донельзя довольная отзывалась Софи, выставив из-под раскинутого веером подола узкий нос башмачка.
Она начисто забыла на тот миг пушкинский мадригал, обращённый к Олениной:
Ходит маленькая ножка,
Вьётся локон золотой...
Аннет не проронила ни слова. Её лицо приняло мечтательное выражение — специально для Лермонтова.
«Ах вы любезные птицеловки! — подумал он. — Желаю вам успеха в пленении зазевавшихся петушков. Но сам в эту сеть не ступлю».
Думая столь вероломно, он продолжал смотреть на зарумянившуюся Софи преданно, а переводя взор на Аннет — чуть лукаво.
Подметив их игру, ревнивая к чужому успеху Александра Осиповна Смирнова-Россет слегка повела белоснежными плечами; при смоляных волосах она носила чёрные платья, и язвительный Вяземский называл её за глаза мухой в молоке.