Однако, несмотря на такое положение вещей, Тайная канцелярия не бездействовала. За отсутствием сколько-нибудь серьёзных дел она занялась мелочами, нередко, как и при Петре I, доходившими до драматических курьёзов.
В 1738 году, т. е. через 13 лет после кончины Петра Великого, кронштадтский писарь Кузьма Бунин представил Тайной канцелярии обстоятельный донос, в котором сообщал, что вдова квартирмейстера матросов Маремьяна Полозова распускает зловредные слухи, будто покойный государь Пётр Алексеевич был не русский, а немец, а потому на Руси правят немцы.
В действительности же произошло следующее: жена Бунина родила дочь. При родах ей помогала Маремьяна Полозова. Как-то ночью у постели роженицы разговорились о Петре I. Старушка, кстати, и передала сплетню, слышанную ею десятка три лет назад.
– Говорили, – шамкала Маремьяна, – как царица Наталья Кирилловна родила дочку, так в то время сыскали в немецкой слободе младенца мужеска пола и сказали царю Алексею Михайловичу, что двойня родилась. А тот подлинный немецкий младенец и был государь Пётр Алексеевич.
Бунин насторожился. Он поднёс бабке стакан вина и попросил продолжать. Маремьяна, не подозревая ничего, охотно заговорила снова:
– И то верно, что покойный государь куда как больше жаловал немцев. А ещё довелось мне о том же слышать у города Архангельского, от немчина Матиса. И говорил тот немчин, что-де государь Пётр Алексеевич природы не русской. А слышала я всё это так-то: муж мой, покойник, был на службе в Архангельском, и я с ним там житие имела. И хаживала я для работы к тому самому Матису, а у него завсегда иноземцы толклись, по-своему калякали. Иные и по-нашему, по-русски, говаривали и, бывало, все надо мною издеваются: Дурак-де русак! Не ваш государь, а наш, и русским до него дела нет никакого".
Для Бунина этого было вполне достаточно. Он знал, что Тайная канцелярия охотно принимает доносы и даже платит по ним, но не рассчитал только, что в то время на верхней ступени власти стояли немцы во главе с Бироном и что его донос, таким образом, близко касался этой власти.
В Тайную канцелярию немедленно доставили бабку Полозову, а вместе с ней и доносчика Бунина.
Началось следствие. Несчастную старуху три раза вздёргивали на дыбу, пытали огнём; она созналась во всех своих словах, приведённых Буниным в доносе, но больше ничего не могла показать, поскольку ничего не знала. Было указано «ещё разыскивать и пытать её накрепко», но выполнить этот приказ оказалось невозможным: сами судьи определили, что «токмо ею не разыскивано за ея болезнью; и ныне её не разыскивать же, понеже она весьма от старости в здоровье слаба».
Можно представить, в каком состоянии была старушка, если даже Тайная канцелярия отказалась пытать её.
Бунин счастливо спасся от пытки. Для этого он воспользовался уловкой, бывшей тогда в большом ходу. Он попросил прислать священника для исповеди. Такие просьбы среди ожидавших пытки не были редкостью, и к Бунину явился священник Хитрый писарь отлично знал, что каждое слово, произнесённое им на исповеди, будет непременно передано судьям, и «покаялся», что «доносил на Маремьяну без всякой страсти и злобы, прямою христианскою совестью» и что всё написанное им – святая истина.
За Бунина, кроме того, просил один из вице-адмиралов, у которого он исполнял обязанности секретаря, и судьи махнули на него рукой. Доносчик отделался двухмесячным тюремным заключением и страхом пытки. Кроме того, ему ничего не заплатили за донос, потому что Маремьяна ни в чём не повинилась.
Еле живую старуху, искалеченную пыткой, сослали в Пустозерск – в ста верстах от Ледовитого океана. При этом было постановлено, что «пропитание ей иметь от своих трудов, как возможет».
Это было одно из редких дел Тайной канцелярии, кончившихся трагически в царствование Анны Иоанновны. Обычно в то время пустяковые, большей частью «пьяные» дела, носили почти водевильный характер.
В канцелярию петербургского обер-полицмейстера была доставлена солдатская жена Ирина Иванова.
Полицейский сотник, доставивший её, рапортовал по начальству:
«Вчерашнего числа вечером был я на петербургской стороне, в Мокрушиной слободе, и проходил вместе с десятским, для того чтобы за порядком наблюдение иметь. Проходя мимо дома солдатки Ирины, услыхали мы крик великий. Вошли во двор и стали тот крик запрещать. Из избы выбежали два бурлака и стали нас бить, а там выбежала самая солдатка и стала зазорно поносить начальство, и о его светлости негоже кричала. Того ради мы её и взяли, а бурлаков отправили на съезжую».
Ирина самым решительным образом опровергала все показания.
– Неправда, ой, неправда! – голосила она. – Был у меня и крик, и шум великий, а чего ради? Того, что пришли на двор сотник с десятским и вошли в избу. И стал мне сотник говорить непристойные слова к блуду, и я стала его гнать со двора вон. В ту пору вошли в избу два брата моих, родной и двоюродный, и столкали сотского и десятского на улицу. А те начали кричать, собрали народу немало, взяли меня и братьев под караул и повели на съезжую. Ведучи на съезжую, зачал сотский бить меня смертным боем, а я, не стерпев того бою, облаяла сотского. Он совсем осерчал, братьев отправил на съезжую, а меня сюда представил.
Полицмейстеру совсем не хотелось путаться в дело, где, хотя и косвенно, замешано имя всесильного Бирона, и он отправил солдатку с сотским в Тайную канцелярию.
Там сразу поняли, в чём дело, и начали допрос с полицейского. Однако его даже не пришлось пытать. Когда привели в застенок и он увидел одетых в красные рубахи палачей, орудия пыток, потемневшие от крови, им овладел ужас. Сотник упал на колени и повинился, что оклеветал солдатку.
Судьи, в свою очередь, не хотели из-за пустяков препираться с полицией и отпустили сотника, приказав лишь слегка «постегать».
Солдатке Ирине пришлось пережить несколько более тяжёлых минут. Её привели в застенок, раздели, вправили руки в хомут и несколько раз потянули за верёвку, но настолько слабо, что ноги женщины даже не отделились от земли. Затем был проведён формальный допрос, исход которого после признания полицейского, был, разумеется, предрешён. Наконец, солдатке «для памяти» дали несколько слабых ударов кнутом и отпустили с миром.
У столяра адмиралтейства Никифора Муравьёва было дело в Коммерц-коллегии, тянувшееся уже четыре года.
Заключалось оно в том, что подал столяр челобитную на англичанина, купеческого сына Пеля Эвенса, обвиняя его в «бое и бесчестии» и прося удовлетворения себе «по указам».
«Бой и бесчестье» эти произошли, конечно, от того, что Никифор, нанявшись работать у англичанина, часто загуливал, ревностно справлял все праздники, установил ещё и свой собственный праздник – «узенькое воскресенье», т. е. понедельник, и тем крайне досаждал своему хозяину, у которого работа стояла.
И вот в одно прекрасное «узенькое воскресенье» Пель Эвене, раздосадованный пьянством Никифора, расправился с ним по-своему: надавал добрых тумаков.
Обиженный столяр задумал отомстить англичанину судом и подал на него челобитную в Коммерц-коллегию, но решения своего дела ему пришлось ждать долго.
«Жившие мздою» чиновники не очень-то торопились, может быть, и потому, что купеческий сын Пель Эвене частенько наведывался по своим делам в Коммерц-коллегию и успел уже задобрить их, а голый столяр не представлял для чиновников никакого интереса.
Так или иначе, но Никифор ходил год, другой, третий и, наконец, четвёртый справляться в коллегию о деле, а оно всё лежало под сукном. Столяр всё не терял надежды на возмещение обиды и надоедал коллежским чиновникам своими визитами, а они только твердили, что «жди мол, решение учинят, когда дело рассмотрится».
И долго бы пришлось ходить Муравьёву таким образом, если бы не случилось неожиданного происшествия, которое его самого вовлекло в беду и заставило забыть об англичанине.
Уже на четвёртый год своего мытарства пришёл однажды Муравьёв в коллегию и толокся с прочими в сенях, ожидая выхода какого-нибудь чиновника.