Получив такой донос, новгородская канцелярия не признала возможным рассматривать дело самой, а составя экстракт из обеих бумаг, послала его в Тайную канцелярию, к Ушакову.
Начались допросы всех причастных к делу лиц и свидетелей.
Уваров на допросе объяснил: до 24 апреля в компаниях он вино и пиво пил и, видя от того питья себе вред, пить перестал от 24 числа, а 28 апреля, когда воевода предложил всем по рюмке водки за здравие Её Величества, и он выпил, а не пил только другую, предложенную Арбузовым.
Арбузов продолжал обвинять прапорщика, что тот не хотел пить из умысла.
Свидетели, вызванные в Тайную канцелярию, подтвердили во всем показания Уварова и обвинили в буйстве Арбузова.
Уварова признали невиновным, а Арбузова, за желание сделать зло своим неверным доносом, понизили чином…
В морозный день декабря 1739 года в городе Шлиссельбурге в дом тамошнего жителя пришёл живший в недальнем селе Путилове каменщик Данила Пожарский.
Зашёл он туда по-сродственному – проведать двоюродную племянницу своей жены, хозяйку Авдотью Львовну, да кстати и погреться с мороза.
– Здорово, племяннушка, как живёшь-можешь?
– Аи, да неужто это дядя Данила? – воскликнула Авдотья. – Какими судьбами?
– По делам, племяннушка, по делам… Хозяин-то дома?
– Нету самого-то, отлучился… Да ты садись! Здорова ли тётка Алёна, что у вас нового?
– Что нам сделается? А тётка тебе кланяется… Данила распоясался, сел на лавку и тут только заметил в комнате ещё третье лицо – небритого, грязного и одетого по-немецки человека.
– Это кто ж у тебя? – спросил Данила Авдотью.
– А это, дядя Данила, жилец у нас на квартире живёт, писарь из полицейской конторы, Алексеем Колотошиным зовут.
Писарь поклонился и снова сел у окна.
– Зазяб дюже по дороге-то, – сказал Данила, потирая руками.
– Да ты бы дядя, на печку лёг, погрейся с холоду, – предложила Авдотья, – раздевайся да полезай, скидай валенки-то, я их посушу.
– Ин ладно, дело говоришь, погрею старые кости… Вы, господин, не обессудьте, – обратился Пожарский к писарю, снимая валенки и влезая на жарко истопленную печь.
– Ничего-с, это дело хорошее с морозу, – отвечал писарь.
Авдотья принялась за самовар да закусочку для дяди.
– Ноне мы, Дуняша, с работой, слава Создателю, сбились – дела повеселее пошли, – начал с печи Данила, – в Курляндию нашего брата каменщика много пошло.
– А как теперь в Курляндию ездят, позвольте спросить? – встрял писарь.
– Да разно, – отвечал Данила, – больше через Нарву, Юрьев и Ригу.
– А чья ж это ныне Курляндия-то, под чьей державой? – спросила Авдотья писаря.
– Курляндия та ныне наша, – отвечал Колотошин, – Всемилостивейшей Государыни, потому что она изволила быть в супружестве за курляндским князем.
– Вишь ты, какое дело! То-то теперь я вспоминаю, когда ещё махонькой девочкой была, и жили мы в Старой Руссе, теперь этому лет с тридцать будет, так говорили, что царевна за неверного замуж идёт в чужую землю. И песня тогда была складена, и певали её ребята, мальчики и девочки:
Не давай меня, дядюшка,
Царь-государь Пётр Алексеевич,
В чужую землю, не христианскую,
Не христианскую, басурманскую.
Выдай меня, царь-государь,
За свово генерала, князя, боярина.
Колотошин осклабился. Пожарский на печи промолчал, а Авдотья вышла за чем-то в сени и скоро снова воротилась.
– Был-де слух, – опять начала Авдотья, – что у государыни сын был и сюда не отпущал…
– Не знаю, ничего не знаю, – ответил Колотошин и, видя, что Авдотья в своих воспоминаниях заходит уж слишком далеко, в такую область слухов и сплетён, что не стал ни отвечать, ни расспрашивать её более.
Данила тоже примолк, должно быть, задремал.
Разговор прекратился. Колотошин посидел ещё немного и ушёл к себе.
Писарь Алексей Колотошин представлял собой личность с тёмным прошлым и зазорным настоящим. Выросший среди нищеты и разврата, освоившийся и с тем, и с другим, не получивший никакого образования, он с детства перебывал во всяких профессиях – от нищего-мазурика до полицейского писаря. Каждый день пьяный, он в должности обирал без всякой совести, кого можно было, и готов был на всякое грязное дело: обман, лжесвидетельство, донос, воровство.
Выгнанный из одного места, он шатался по самым грязным и подозрительным местам, пока не удавалось втереться снова куда-нибудь.
Дней через десять после описанного нами разговора Колотошин что-то смошенничал или своровал и, не успев спрятать концы в воду, попался. Его посадили под караул при канцелярии. Сидя там, оборотистый писарь раскидывал умом, какой бы учинить фортель, чтобы избежать кары. «Дай-ка, – сообразил он, – я сделаю донос, объявлю „государево слово и дело“. Сейчас меня освободят отсюда и переведут в Тайную канцелярию, а покуда там пойдут розыски да допросы – это дело и потухнет… а может, и награду получу».
Жертвой доноса Колотошин избрал свою квартирную хозяйку Авдотью Львову, разговорившуюся, на свою беду, об императрице.
И вот простой и самый невинный разговор превращается в кровавое уголовное дело об оскорблении императорской чести.
Ушаков придал делу важное значение и тотчас послал за Авдотьей.
– Отчего же ты раньше не донёс? – спрашивал он у Колотошина.
– Да прост я, батюшка, не понял сначала, – прикинулся овечкой писарь.
– А про какого сьша императрицы оная жёнка Авдотья говорила?
– Не ведаю подлинно, ваше превосходительство.
Притащили обезумевшую от страха Авдотью. Данила успел уехать, его разыскивали.
На допросе Авдотья призналась, что говорила, как доносит Колотошин, но говорила это «с самой простоты своей, а не с какого умыслу, но слыша в ребячестве своём, говаривали и певали об оном малые ребята мужска и женска полу».
Отговорка «сущей простотою», «недознанием» была так обыкновенна в Тайной канцелярии, её слышали по несколько раз в день от каждого допрашиваемого, что её уже перестали принимать во внимание.
Не поверили и Авдотье. Её назначили к пытке, и, подняв на дыбу, должны были расспросить с пристрастием накрепко, т. е. с ударами плетью, «с какого умысла говорила те непристойные слова, и не из злобы ли какой, и от кого именно такие слова она слышала, и о тех непристойных словах не разглашала ли она?»
Понятное дело, что, предлагая эти вопросы Авдотье, допросчики напрасно трудились; заплечные мастера напрасно хлестали спину несчастной бабы – ни в одном из этих грехов она не была виновна.
Но «простоте» не верили, уверения в невиновности сочли за «запирательство», и на этом дела не кончили, а снова кинули Авдотью в тюрьму, до новой пытки.
Нашли и Данилу Пожарского. Его показания ничего не прибавили, Данила подтвердил только свой разговор с писарем о дороге в Курляндию, а об остальном отозвался незнанием, поскольку дремал на печке. Поразительно, но его отпустили. А Авдотья просидела в тюрьме два месяца, потом её снова потребовали на третий допрос и вторую пытку. Снова те же вопросы: не разглашала ли? с какого умыслу? от кого услышала? Снова дикие крики несчастной. Намётанный глаз Ушакова наконец увидел, что женщина в общем-то невиновна. Решено было не пытать её больше и кончить это дело совсем. Канцелярия решила: «Авдотье Максимовой Львовой за происшедшие от неё непристойные слова учинить жестокое наказание, бить кнутом нещадно и освободить». Вот некстати-то вспомнила баба свою молодость!..
* * *
Императрица Анна Иоанновна, скончавшаяся в октябре 1740 года, назначила своим наследником Иоанна, сына Антона Ульриха, герцога Брауншвейгского, и Анны Леопольдовны, внучки царя Ивана (брата Петра Великого) по его дочери Екатерине.
Ко дню кончины императрицы Иоанну Антоновичу едва исполнилось два месяца, а потому за его малолетством по воле Анны Иоанновны был назначен регент. Им стал Бирон. Так что в управлении страной ничего не изменилось, и Тайная канцелярия могла свободно продолжать заниматься делами о болтливых старушках и энергичных солдатках. Но уже через месяц совершился дворцовый переворот, встряхнувший всю Россию. Бирона, сумевшего заслужить ненависть русских, свергнул фельдмаршал Миних, прославившийся победами над турками. Официальной регентшей была объявлена Анна Леопольдовна. Хотя Миних был тоже из немцев, от него всё же ждали, что он разгонит курляндцев, плотной толпой заслонивших императорский трон от народа. И в первое время эти надежды как будто начали сбываться.