— «И пастор, чтобы совершить требу во имя победы над еретиками, по их телам шагал к святому алтарю! — сказал Петров словами какой-то старинной хроники. — И возрадовался он сердцем, так как все еретики были убиты во славу божию».
Они стояли перед массивным, точно вырубленным из одного куска, Домским собором. Столетия прошумели над ним, а он по-прежнему гордо высился над городом, вздымая в облачное небо фигурную свою башню, увенчанную изображением петуха, которого сейчас Игорь встретил как старого знакомого — ведь именно этот петух прокричал свое «кукареку» в честь прибытия Вихровых в день, когда город показался под крылом самолета.
Петров коротко сказал, что высота собора — девяносто восемь метров и что если собор положить на землю, то лучший спринтер будет бежать вдоль, от фундамента до головы петуха, не меньше десяти секунд… Папа Дима вдруг обнаружил, что собор стоит не на том холме, на который взошли наши путешественники, а глубоко погружен в этот холм и настоящее его основание лежит ниже.
— Боже, как он осел! — сказала мама Галя. — Ведь этак он со временем совсем скроется в земле.
— Невероятно, — сказал папа Дима.
Петров усмехнулся:
— Вы плохого мнения о старинных строителях — они и не думали о послеосадочных ремонтах, как наши коммунальники. Дело в том, что весь этот холм нанесли на своих спинах верующие. Они насыпали его после наводнения, когда воды Даугавы ворвались в храм и, можно себе представить, наделали там дел. С тех пор ни разу, как ни высоки иногда бывали паводки, вода не доходила до храма. Она топила бедняков в их подвалах, но сюда не осмеливалась больше прийти.
— Вот уж именно вера горами двигает, — заметил папа Дима.
— Зато кровь не раз наполняла собор, — сказал Петров. — Известно, что однажды число убитых в этом храме во время очередной потасовки между лютеранами и католиками дошло до двух тысяч…
Как ни примечательна была внешность собора, но внутри он был еще примечательнее. Высокий купол его, под которым ворковали голуби, уходил из поля зрения. Толстые колонны поддерживали купол, а одна из них опоясалась лесенкой и несла на себе кафедру для проповедей. Ряды скамеек стояли в зале, и те из них, что стояли поближе к алтарю, казались совсем маленькими, так велик был храм. Только находясь внутри, можно было представить себе его истинные размеры. Несколько тысяч человек размещалось в нем. Цветные витражи в окнах пропускали свет, причудливо раскрашенный разноцветными стеклами во все тона, и таким радостным казался дневной свет, заставлявший сиять витражи и ложившийся на каменный пол удивительной красоты узором! Даже и в пасмурный день из собора казалось, что за стенами его бушует яркий солнечный свет. Хорошая это была выдумка — вставить цветные стекла в окна.
Стены собора были увешаны гербами знатнейших родов Ливонского ордена, ганзейских купцов и именитых бар — владык всей округи, что сотни лет утверждали в ней свою жестокую власть. Чего только не было на них: стрелы и молнии, солнце и луна, звезды и кресты, башни и лилии, руки с мечами и кинжалами — красные, черные, серебряные и золотые, кони и единороги, львы и какие-то немыслимые чудовища, порожденные фантазией человека, уже не знающего, как отделить себя от других, как возвысить себя. Горделивые девизы и строки из Библии, терявшие в гербах всю свою благочестивость и христианское смирение, убеждали, что владельцы этих гербов люди необыкновенные, высокородные, из особого материала сделанные, особым законам подлежащие, ни с кем из простых смертных людей не сравнимые.
Были среди них такие, от которых нельзя было глаз оторвать — так много в них изображений, самых разнообразных. По ним можно было проследить, как возвышался, креп и приобретал все большую власть какой-нибудь род, соединяясь брачными узами с другими фамилиями. О, сколько же надо было тайных козней, сложных расчетов, угроз и страсти, коварства и подлости, прямого насилия и долголетних интриг, чтобы в таком гербе могли слиться воедино все эти чудища и символы! Иной имел десятки знаков, свидетельствуя о вековой вражде и вековых союзах, диктуемых холодным рассудком или пылкой страстью, а чаще корыстными расчетами, властолюбием, жаждой обогащения и честолюбием.
— Памятники немецкого тщеславия, — сказал Петров, кивая на все это обветшавшее великолепие — молчаливое свидетельство былых времен, от которых остались эти раскрашенные, позолоченные доски да истлевшие останки владельцев гербов, замурованные в стены. — Господа даже после смерти не смешивались с простолюдинами, их хоронили здесь, под сводами храма, дабы стены его навеки сохраняли их величие, если нельзя уже было сохранить их бренную оболочку.
Петров хотел еще что-то добавить, но в этот момент в храме что-то случилось. Громовой звук — низкий, вибрирующий, удивительной силы и красоты — пронесся вдруг, обволакивая собой настороженную тишину огромного здания. И затих. От этого звука мама Галя побледнела и опустилась на скамейку, пораженная им. Вслед за первым раздался второй — выше, светлее, чище. И опять наступила пауза, особенно значительная после этих торжественных, потрясающих душу звуков. А потом в храм хлынула целая волна их, и начался настоящий потоп — перемежаясь, сменяя друг друга, обгоняя или сливаясь, они мчались под сводами собора, и казалось, звучит весь храм: его колонны, его алтарь, его стены, плиты его пола, эти яркие витражи; казалось, все это вдруг обрело невероятную способность в звуках выразить все свои многовековые раздумья. Да и в самом деле трепетали, словно оживая, дубовые скамьи под утомленными путешественниками, сотрясались высоченные стрельчатые окна, и витражи явственно зазвенели в потоке этой музыки, что вошла в мрачный храм как весть о радости, как весть о жизни, о свете, о любви.
— Ах, что это такое? — спросила мама Галя, в то время как обеспокоенный ее бледностью папа Дима обнял ее за плечи и легонько прижал к себе, что-то прошептав ей на ухо.
— Фуга Баха! — ответил, не поняв маму Галю, Петров. Потом, сообразив, о чем спрашивает мама Галя, он крикнул ей — в этом музыкальном, мощном шуме нельзя было говорить обычным голосом, он терялся, и слова пропадали, растворялись в нем бесследно: —Это орга́н, Галина Ивановна. Второй по величине в Европе! Там тысяча труб! Шестьдесят два голоса. Мотор в сто сил.
Он что-то кричал еще, желая высказать все, что сам знал о здании, которым искренне восхищался и любил, как любил весь этот город, где впервые пролилась его кровь и который он считал как бы второй своей родиной.
Но мама Галя не слушала его, молитвенно устремив милые глаза свои на высокие витражи, словно оттуда, из-за окон, из этой игры прозрачных красок рождалась музыка, взволновавшая ее до самой глубины души. Она сидела, наслаждаясь, с упоением и каким-то страхом — ее просто пугали эти низкие звуки, от которых гудели даже плиты пола и от которых, кажется, готово разорваться сердце, если они станут еще ниже. Но они перемежались светлыми звуками, звавшими куда-то ввысь, в недосягаемые безоблачные дали, и она переводила дыхание, как делают это дети после слез. Игорь, не умея понять своих чувств, невольно прижался к маме Гале, словно обороняясь от чего-то, что властно входило в его мир, и словно разделяя и радость, и испуг матери.
Состояние это не покидало маму Галю еще долго после того, как замолк орга́н и собор погрузился в свою холодную, печальную, сырую тишину, нарушаемую лишь осторожными шагами посетителей, почти невидных в просторе храма.
— Ну, вот за это, Василий Михайлович, спасибо! Я просто потрясена. Ну что за выдумка этот орга́н! Мне кажется, что его придумал человек, который хотел оторваться от подлости и низменности жизни и возвысить дух человека.
— Не сделайтесь верующей, Галина Ивановна, — усмехнулся Петров, любуясь мамой Галей.
— А я верующая и есть, — засмеялась она в ответ. — Я верю вот в это высокое небо, в солнце, в ветер, во все, от чего хочется жить и что помогает перебороть в себе дурные мысли и настроения. Верую в Игорешку, в его будущее — в то, что он станет настоящим человеком! Верую в папу Диму, хотя, на мой взгляд, он мог бы быть лучше, чем он есть. Верую в вас, потому что вы пролили свою кровь на берегах этой реки. Верую в Люду, ведь это она тащила вас на плащ-палатке, когда было нужно, а сейчас — терпит вас!