Больший город заявляет о себе длинными рядами товарных вагонов на боковых станционных путях. Теперь мы едем уже примерно час. Поезд пронзительно тормозит. Внезапно моя дверь скрипит, я теряю равновесие и с грохотом падаю со скамьи. — Выходите, — говорит охранник. — Мы что, дальше не едем? — спрашиваю я удивленно. Охранник не дает ответа. Я вылезаю из вагона, трое полицейских стоят снаружи и мужчина с овчаркой. На меня надевают наручники, а я тем временем смотрю вдоль платформы. Много людей с любопытством пристально смотрят на меня. Мы идем через заграждение, справа и слева по одному полицейскому окружают меня, передо мной идет полицейский и за мной следует мужчина с собакой, настолько плотно, что он иногда наступает мне на пятки носками своих сапог. Я неподвижно держу руки перед собой и смотрю на землю. Мы идем очень быстро.
Мы идем через парк. Люди уже издалека уклоняются, и у меня такое чувство, что все они останавливаются и смотрят мне вслед. Я пытаюсь цинично оглядываться вокруг, но это дается мне очень тяжело. Если бы они, по крайней мере, знали, кто я такой, думаю я; я краснею. Я хватаю руками шапку, чтобы сдвинуть ее пониже на лицо, оба полицейских сразу хватают меня еще тверже. — Это Лигниц? — спрашиваю я. Никакого ответа.
Дама с двумя борзыми останавливается и подтягивает за поводки животных к себе. У нее светлая, большая шляпа, которая затеняет ее лицо. Хотел бы я увидеть ее лицо. Мы пересекаем площадь. Трамвай проезжает по узкой колее, кондуктор склоняется над перилами платформы и рассматривает меня. Я скоро уже больше не могу вынести это. Я робко уклоняюсь от каждого глаза. Теперь люди проскальзывают мимо как тени. Но это унижает меня еще больше. Я собираюсь с силами и твердо смотрю одному господину прямо в лицо. Тогда он отводит взгляд. Я твердо смотрю всем в лицо и сразу чувствую себя свободнее. Из подворотни выходит девочка где-то лет шести в белом платье. Она останавливается, рассматривает меня, вдруг указывает на меня пальцем и кричит: — Это злой дядя! Благослови тебя Бог, маленькая светлая девочка, и пусть на тебе когда-нибудь женится какой-то славный пекарь.
Полицейская тюрьма лежит в узком, грязном переулке. Полицейский по истоптанным ступеням шаткой лестницы ведет меня в большое помещение, в котором стоит много коричневых кроватей, снимает с меня наручники и запирает. Я сразу спешу к окну. Оно большое, но крепко зарешеченное, промежутки между прутьями решетки очень узкие. В комнате нет ничего, кроме кроватей, на которых поднимаются грязные серые соломенные тюфяки с самыми странными выпуклостями. Я пододвигаю одну из кроватей к окну и поднимаюсь, чтобы рассмотреть получше, но мой взгляд наталкивается на стену. Я хожу вперед и назад.
Все во мне холодно и мертво. Я регистрирую то, что вижу, не размышляя над этим. Наверняка в комнате клопы, пахнет противно. К клопам я привык. В тюрьме у меня всегда были клопы в камере, иногда, если утром они меня слишком доводили, я жаловался, и приходил заключенный, который обрабатывал щели кровати острым пламенем паяльной лампы, так что дым обожженной древесины и сожженной краски еще целыми днями наполнял камеру. Здесь тоже явно поступали так же. Спертый воздух тюрьмы — всюду одинаковый.
Охранник приносит мне еду, большие комки перловой каши, безвкусной и без мяса. Я оставляю это, мне не до еды. Охранник возвращается через час, молча убирает полную кастрюльку. Через некоторое время он приносит мне газету. — Тут для вас кое-что почитать, — говорит он и спешно исчезает снова. Это католическая воскресная газета; я прочитываю ее всю. Спустя одну минуту я полностью забыл, что в ней написано. Я хожу вперед и назад.
К вечеру с грохотом вваливается толпа мужчин, с узелками и мешками. Они сразу наполняют помещение криками и руганью, сначала они едва ли обращают внимание на меня. У некоторых нет ботинок, их невыразимо грязные ноги выглядывают из-под изношенных, запачканных пятнами брюк, которые едва не расползаются по швам. Они говорят между собой по-польски, я не понимаю ни слова. Скоро они все больше волнуются, и я замечаю, что они занимаются мной. Я стою, прислонившись к стене, и смотрю на них. Они распространяют пронизывающую вонь. — У тебя есть табак? — спрашивает один меня. Я качаю безмолвно головой. Они трещат без умолку. Наконец, один стучит в дверь, приходит охранник. Они взволнованно в чем-то убеждают его. В конце концов, один из них говорит на ломаном немецком, что они не преступники, они польские отходники, которых просто должны выслать домой, потому их нельзя на ночь оставлять в одной камере с настоящим каторжником. Охранник смущенно говорит мне, чтобы я следовал за ним. Он приводит меня в другое, меньшее помещение, в котором на одной из двух кроватей уже сидит пожилой мужчина с босыми ногами. Старика задержали за бродяжничество. Я спрашиваю его с подчеркнутой вежливостью, не против ли он провести ночь вместе с каторжанином. Он осклабился на меня, и охранник бормочет, что у него больше, к сожалению, нет свободного отдельного помещения для меня.
Окно этой камеры низкое и открытое. Я высовываюсь наружу, насколько могу. Я смотрю на узкую улицу с низкими запущенными домами. Дети играют в сточной канаве. Время от времени проходят рабочие. Телега скрипит из-за угла. Из темной двери выходит женщина и кричит сетующим голосом: — Зигфрид! Приходит фонарщик, он длинной палкой поворачивает рычаг запуска газа и, как только зажигается зеленоватый бледный свет, закидывает жердь на плечо. Я еще вижу его тень у следующего фонаря. Начинает темнеть. Старик все еще неподвижно сидит на кровати. Час за часом я остаюсь у окна. Дети исчезли. Огни в домах гаснут. Девушка мелькает из переулка, осматривается и становится затем в темный угол, почти прямо под моим окном. Я вижу ее контур. На ней косынка. Она долго неподвижно ждет. Один шаг звучит на ночной улице. Девушка тихо зовет имя, которое я не могу расслышать. Какая-то фигура бросается к ней, они встречаются, обнимают друг друга. Они медленно уходят, тесно прижавшись, по улице, мимо фонаря. Иногда они останавливаются и целуются. Они исчезают в темноте. Я оглядываюсь в камере и на ощупь ищу мою кровать. Я ложусь на соломенный тюфяк и натягиваю на себя дурно пахнущий войлок. Старик двигается. Он поднимает ноги на кровать и потягивается. Он хрипло дышит. Он еще не сказал ни слова. Я говорю: — Спокойной ночи. Молчание. Внезапно старик говорит в темноту: — Весь мир может меня поцеловать в задницу.
Утро. Я встаю и умываюсь в узкой, грязной миске, без мыла. Я вытираюсь моим носовым платком. Старик лежит неподвижно и съежившись под своим войлоком. Приходит охранник. Он спрашивает: — Как вас зовут? Я называю свое имя. Он говорит: — Следуйте за мной. У двери меня ожидает тот же самый караван как в прошлый день. На меня надевают наручники, мы идем по городу, школьный класс встречает нас, многие дети останавливаются, учитель машет им, они, помедлив, семенят дальше. Господа с портфелями, женщины с сумками для покупок. Утреннее солнце лежит на улицах, красит город сверкающим серым цветом. Движение становится сильнее. Много машин сигналят мимо, у них вытянутые, чистые лакированные кузова. Все лица обращаются ко мне. Я громко говорю: — Весь мир может меня…
— Молчать! — полицейский по левую руку грубо прерывает меня. Мы прибываем на вокзал, мы протискиваемся через заграждение. Там уже стоит поезд. Летает много чаек, быстрые, белые, порхающие тени, между путями. Пассажиры кормят птиц. Когда они видят меня, они прекращают делать это. Я влезаю в мрачный сборный вагон. Я протискиваюсь в свою нишу и встаю на скамью. Через некоторое время приходит мужчина, который сопроводил меня с собакой, и приносит горбушку хлеба и замотанный в бумагу кусок сала. Начальник полицейского конвоя поезда приносит мне порцию горячего, слабого кофе. Поезд едет.
Когда мои колени бьются о деревянную стенку, в это время я откусываю куски сала и глотаю их. В соседней камере кто-то напевает песню. Когда поезд останавливается, я слышу, как заключенные беседуют через щели окон. Изматывающе жарко. Солнце мерцает на полях. Мне кажется, будто я никогда еще не видел так много солнца. — Станция Заган, — кричат снаружи кондукторы. Вдруг грохот во всех камерах.