Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я еще ни с кем не говорил. Моя враждебная жесткость сохранялась. Я не хотел ничего признавать. Я проходил мимо улиц и домов, которые я знал, которые я узнавал, и которые, тем не менее, не были мне знакомы. Я проходил мимо играющих детей, и они сердили меня. Я купил трубку, табак и спички, потому что вспомнил, что запланировал именно это на день свободы, и я чувствовал себя совершенно неуверенно перед продавцом. Снова я запутался с деньгами и судорожно старался, чтобы никто не заметил, насколько сильно у меня было чувство, что каждый по моему виду увидит, откуда я пришел. Я стоял одиноко в сутолоке людей и интенсивно ощущал желание вернуться в камеру, в равномерное спокойствие и защищенность.

Я думал: «Дома они теперь едят», и это «дома» означало для меня тюрьму. Я стоял перед своей квартирой, и у меня был страх, огромный, жалкий страх. Я позвонил, никто не открывал, и я вздохнул облегченно. Я вскарабкался в мою комнате на чердаке. Она была заперта. Я побежал дальше по улицам, зашел в маленькое, тихое кафе, сидел там долго и был безутешен и отравлен.

Когда смеркалось, я пошел к ее квартире. Я стоял у двери как нищий, и у меня был тот же удушающий страх, как у нищего. Она открыла, испугалась и молча втянула меня через коридор в комнату. Она накрыла чайный столик, я сидел в глубоком кресле, далеко откинувшись назад на подушки, и был взволнован. Когда она вдруг взглянула на меня, я не позволил никакого сочувствия в мой адрес. Я говорил поспешно и судорожно. Помещение суживалось, ни один звук не проникал снаружи. На окнах висели занавески, это благотворно действовало на мой взгляд. Тогда я понял, что я был инородным телом в этом помещении, что я не мог перенести никакого удовольствия. Я не мог дольше сидеть, я, который просидел пять лет. Я не выдерживал в четырех стенах, я, который пять лет прожил в четырех стенах.

Мой брат пришел, пораженный, усердный и благотворно шумный. Я начал говорить, рассказывал запутанно, отрывисто, подыскивая слова, отчаянно размахивая руками. Я утратил всякое чувство границ, границ речи, выражения, такта. Я перебивал других, я был невнимательным до невоспитанности, и каждое предложение, которое я говорил, начиналось с «я». В течение долгих лет я был единственным интересным мне в моем окружении, я всегда мог говорить только с самим собой, всегда только сам себе давал стимул к размышлениям и вопросам. Я заставил брата выйти со мной. Когда я стоял у двери, я ждал, что она сама откроется. Потом я вспомнил и взялся за ручку. Едва я коснулся ее, как дверь уже раскрылась. Я открывал и закрывал дверь три раза. Когда мой брат улыбнулся, я зло набросился на него.

Уже наступил вечер, когда мой брат взял меня с собой в кафе, в котором он встречался с друзьями. Это был круг более молодых и более пожилых мужчин, которые нашли свое место в жизни и двигались по ней с безграничной уверенностью. Я был очень тих и слушал речи и музыку. Кафе было очень полным, и у него были пустые, бледные стены и гладкие, металлически яркие колонны. Музыканты со странными черными инструментами с многочисленными серебряными клапанами сидели на эстраде.

В бесконечные воскресенья я сидел у окна камеры и внимательно прислушивался к запутанным звукам, которые доносились откуда-то из городка — концерт на променаде, возможно, вдали от тюремных стен, и, как я воображал себя в окружении множества празднично одетых людей. Музыка в кафе было громкой и странно квакающей и пищащей. Она состояла, в принципе, только из ритма и напоминала о Григе. Я слушал заинтересовано и размышлял, была ли она наивной или утонченной. Потом я рассердился, так как она не была ни той, ни другой, а просто само собой разумеющейся. Но меня музыка не захватила так, как я об этом грезил, и я сомневался, что во мне остался хоть какой-то след заинтересованности. Время от времени мужчина на дирижерском подиуме, очень элегантный человек, одетый во фрак и уверенный, хватал жестяную воронку и с сияющим выражением лица рычал что-то в зал, что, должно быть, воздействовало дурманяще; так как у многих женщин появлялось нервное, взволнованное, страстное выражение на лице, и они задергали ногами и плечами. Потом запел негр, все лица повернулись к нему.

Изобилие впечатлений сбивало меня с толку. Но я сидел очень приятно в мягком кресле, пил кофе, у которого был странно полный вкус, и старался принимать в себя все, что представлялось вокруг. Господа в блестящих очках в роговой оправе говорили там о политике, машине и женщинах. Я слышал о вещах, которые были мне совсем чужды, которые озадачивали меня, и в которые я должен был верить, так как о них рассказывали с небрежностью и уверенностью. Я очень сильно чувствовал свою абсолютную непригодность. Мне так хотелось бы о многом спросить, но я не мог участвовать в разговоре обо всех этих вещах, и это стесняло меня. Я был до предела набит переживанием отсутствия переживаний и при каждом слове, которое я хотел сказать, боялся, что я не вышел из того ограниченного окружения, в котором я жил до сих пор, и что каждое из моих выражений тут же поймет, что за окружение это было. И это очень сильно заставляло меня говорить. Я хотел спрашивать, хотел из беспорядочной кучи слов и представлений выжать для себя самое важное, что-то важное, какое-то существенное ядро, хотел нанести удар, чтобы разорвать круг, но при каждой попытке атаки у меня получался только прыжок на резиновую ленту, снова отбрасывающую меня назад.

Но как, разве не было так, что и эти столь уверенные в себе люди, все же, тоже были закованы в какого-либо рода цепи? Могли ли они выйти за свои границы? Пережили ли они борьбу, опыт которой только и дает им право сорвать с себя оковы? Было ли это той свободой, о которой я грезил? Не было ли, в принципе, ложным все то, что говорили эти люди, ложным и односторонним в своем разнообразии? Кто из них осознавал момент? Кто из них построил себе жизнь так, как мог бы ее построить тот, кто был свободен, на самом деле свободен?

В принципе, все они были полны умилительного, сытого недовольства, тогда как мое недовольство было жгучим и пронзительным.

Когда я подвел итог этим пяти годам, то у меня в итоге остался плюс. Как мог бы я это перенести, будь это иначе! Но буржуазное не должно было одолеть меня; потому что оно неподвижное, пусть оно, возможно, и может шевелиться, но оно не живое. А я должен был жить, жить! Слишком долго был я неподвижным, чтобы теперь я мог бы еще дольше ждать, чтобы жить. Закон единообразия, который владел мною пять лет, и эти умные, интеллигентные, подвижные господа были ему точно так же подчинены. Но во мне действовали напряжения, которые не могли позволить мне перейти из одних оков в другие, но наверняка могли позволить мне скачок из неподвижности в безграничное, в радость, в твердость, в вещи, которые стоят выше слов.

Мы шли по старой части города. В то время как яркие огни мерцали на главных улицах, луна стояла над острыми, разделенными фронтонами. Кошки с поднятыми хвостами прокрадывались по крышам. То, что я видел, было нереальным в своей реальности, и поэтому я чувствовал себя хорошо. Я не мог больше выносить прямых линий, и этот беспорядок, залитый лунным светом, который все смягчал и, все же, бросал при этом тени, как раз и был тем многообразием, которое только и делало небо живым, и именно это делало меня спокойным и уверенным. Я был свободен, и пять лет утонули и забылись.

ПРИЛОЖЕНИЕ

Вне закона (ЛП) - _1.png

Журнал «Здесь&Сейчас» (4) 2006

На обложке изображена башня замка Заалек

Статья Бертольда Лаутербаха «Замок Заалек, Вальтер Ратенау и покушение 24 июня 1922 года», глубокая и интересная благодаря увлекательному описанию процесса, планирования, проведения, бегства и смерти террористов, тщательно разбирает убийство Вальтера Ратенау (род. 1867) и освещает подоплеку этого теракта без лицемерных политкорректных шор. Автору удалось непредвзято показать политическую позицию, мир идей и образ действия преступников, а также подвергнуть тщательно оберегаемый и лелеемый в ФРГ образ Вальтера Ратенау («бескорыстный адвокат и мученик за мир во всем мире») новой критической оценке. То, что Эриху Керну (1898–1922), Эрнсту Вернеру Техову (род. 1902) и Герману Фишеру (1896–1922), которым национально сознательные немцы снова и снова воздают почести на месте их смерти, в замке

98
{"b":"568333","o":1}