И почему должна была залаять Зента, сторожевая собака, которую я всегда по ночам слышал, как она шуршит перед моим окном в кустах, которую я кормил кусками мяса из воскресной еды, чтобы приучить ее ко мне, почему залаяла Зента, когда я уже стоял во дворе со скальным крюком в руке? На Рождество я всегда получал посещение. Как же я боялся каждый раз того мгновения, когда надзиратель вызывал меня в комнату посещений, и как я целый год тосковал всегда только по этому моменту. Безумная боль, когда я еще раз поворачивался и еще раз махал, и потом я видел длинный ход вниз, до тех пор, пока железная решетка не закрывалась снова, и внутренняя дверь защелкивалась, а потом внешняя, и я шел, шатаясь, назад в камеру и бросался к столу как проклятый. «Вставай, проклятьем заклейменный», — так всегда пел Эди, вечерами, когда из гнетущей тишины доносился далекий крик, когда кого-то били в одиночной камере. И однажды Эди запел эту песню во время Рождества на месте хорала и был отправлен под арест. Рождество. Как я сердился, когда отдельные арестанты начинали выть, как меня возмущали гирлянды и свечи в тюремной церкви и пестрый транспарант «Слава Всевышнему на небесах, слава миру Его на земле, людям Его благоволение».
«Его благоволение», всегда эти нежные намеки, как я ненавидел их, как я всегда сердился на них. Священник, который однажды с кафедры сказал, что, в принципе, вина заключенных незначительна, плохой пример это как раз, когда дети видят, как мать занимается развратом со своим ночлежником… И я затем потребовал от директора, чтобы он заставил священника с кафедры объяснить, что он, во всяком случае, не имел в виду мою мать. Неподвижно перекошенное лицо священника, когда он пришел потом ко мне просить прощения и говорил, что действительно не имел в виду ничего подобного! Тысяча картин, но ни одна из них не была в достаточной мере наполнена страстью, это была моя жизнь, четыре года. И это все перестанет быть ею, когда я буду свободен, свободен… Скоро, нереально скоро.
Теперь я стоял, подгоняемый безумным беспокойством, полдня у двери и внимательно слушал, не прозвучит ли мое имя, не приходил ли кто-то, чтобы забрать меня. Я считал день за днем, ночь за ночью. Теперь прошение могло быть у министра юстиции, потом оно дошло, вероятно, до референта, затем направлено к рейхспрезиденту, затем к верховному имперскому прокурору… Директор посетил меня, когда что-то начало двигаться. Он сказал, что на конференции в Берлине, в которой он принимал участие, он разговаривал с ответственным господином в министерстве о прошении. Я вполне могу надеяться. В другой раз он сказал, что я уже должен готовиться, помилование могло прийти в любой день. Он предписал починить и погладить мой костюм, и комендант пришел и взял меня с собой в каптерку, и я разложил свои вещи, чтобы запах порошка от моли быстрее улетучился. И потом однажды мне сказали, что я должен немедленно прибыть к директору.
Я бежал так быстро, что надзиратель едва мог поспевать. Один заключенный кричал мне: — Поздравляю; тюремщики смеялись, солнце озаряло коридоры. Директор разрешил мне войти. Он не предложил мне стул. Он листал какой-то документ и был очень бледным. Он посмотрел на меня снизу вверх, откашлялся и произнес: — Поступил новый ордер на ваш арест. Вас обвиняют в покушении на убийство старшего лейтенанта Вайгельта. Завтра вас перевезут в земельный суд, в компетенции которого находится это дело.
Переезд
Постепенно светает. Я, дрожа от холода, отхожу от окна. Ночь все-таки закончилась. В коридоре звучит шум. Осторожно ключ входит в замочную скважину, дверь раскрывается, вот это мгновение. Начальник охраны шепчет — Доброе утро. Я улыбаюсь и говорю: — Как будто меня теперь ведут на казнь. Начальник охраны качает головой, он бормочет: — Ну, ну, это не настолько плохо. Я медленно беру свою маленькую черную шапку и выхожу за начальником охраны. Такими коридоры я не видел еще никогда, абсолютно мертвые, в бледном сером цвете утра. Мы идем на кончиках пальцев. Закутанная фигура двигается мимо, дежурный ночной надзиратель. В прихожей тюремной администрации горит только один газовый рожок. Начальник охраны говорит вполголоса: — Господин директор желает вам удачи. При этом он не смотрит на меня. Он открывает дверь в канцелярию. Там стоит сопровождающий охранник. Я быстро бросаю взгляд на документ о перевозке, он красный, значит, меня повезут в наручниках. На мгновение все во мне хочет встать на дыбы, но потом я вытягиваю перед собой обе руки. Наручники защелкиваются, запястья тесно втиснуты в кольца. Но потом я с трудом подношу руки ко рту и зубами срываю с себя зеленые полосы. Начальник охраны успокаивающе поднимает руку. Мы поворачиваемся, чтобы идти. Начальник охраны протягивает правую руку, но потом смущенно смотрит на наручники, и снова опускает ее. Дверь закрывается, затем вторая, третья. Мы стоим перед главными воротами, ночная стража открывает, я выхожу на улицу. Я поворачиваюсь еще раз, смотрю вверх на серый фасад тюрьмы. Над аркой ворот видны высеченные на камне слова:
Улицы пусты. Окна закрыты, занавесы опущены. Из отеля «Цум Дойчен Кайзер» выходит заспанный обер-кельнер в белом запятнанном фартуке. Он видит меня, и рука, поднятая им ко рту для зевка, останавливается на полпути. Из винного погребка появляются несколько господ. Внезапно они останавливаются и рассматривают меня. Я закрываю глаза и прохожу. Их взгляды настолько жгут мне спину, что я стягиваю плечи. Мы выходим на обрамленное деревьями широкое шоссе. Земля хрустит при каждом шаге. Огромные вязы высоко и изогнуто раскинули над нами кроны своих ветвей на раннем солнце. Я делаю глубокий вдох. Утренний ветер выметает из моих легких пыль камеры. Мы шагаем быстрее. — Где Турмберг? — спрашиваю я. Я знаю, гора Турмберг находится вблизи города. Охранник молча указывает большим пальцем через плечо. Я поворачиваюсь, там лежит город, путаница черно-коричневых крыш, посреди него высокая, серая стена с множеством маленьких черных четырехугольников. Улицы пригорода далеко хватают длинными руками плоскую, несколько низменную территорию. Я не вижу гору и разочарован. Рабочий едет на велосипеде нам навстречу. Он на ходу поворачивается ко мне, я смотрю ему вслед, и он еще долго едет с повернутой назад головой.
Вокзал, маленькое красное здание перед ухабистой мостовой, стоит посреди плотных кустов. Охранник быстро ведет меня через заграждение, держит меня за рукав. Женщина с большой дорожной корзиной уклоняется от меня поспешным движением. Железнодорожники медленно проходят. Прибывают пассажиры, с чемоданами и коробками. Мы стоим за колонной. Далеко тянутся по стране нитки рельсов. Трава между коричневыми камнями наполнена росой. Поезд прибывает, гремит мимо меня, сборный вагон останавливается как раз передо мной. Дверь раскрывается, я с трудом поднимаюсь вверх, наручники падают. Узкий проход, в котором по обе стороны пронумерованные двери, теряется в темноте. Дверь открывается, начальник полицейского конвоя поезда быстро толкает меня, я вхожу, дверь закрывается. Помещения едва хватает, чтобы сидеть на тесной боковой скамье. Если я встану с согнутыми в коленях ногами на скамью, то смогу просунуть голову в черную твердую внутреннюю решетку и смотреть через одну из тонких, вертикальных щелей в свободное пространство. Поезд отходит.
Я прижимаю глаза к решетке и крепко хватаюсь руками за стену. Скоро мои ноги начинают дрожать. Деревенские дома пролетают, кусты, продолговатые четырехугольники зерновых полей. Там шлагбаум, повозка стоит перед ним, у крестьянина трубка во рту. Колокольня возвышается над деревьями. Маленькие станции проносятся, я не могу прочитать их названия. Каждый раз, когда поезд трогается, я качаюсь коленями, чтобы не упасть. Постепенно мои глаза болят, сквозняк резко бьет по ним. Я вытираю веки, и сразу сожалею об этом. Грузовик ускользнул от меня, я вижу, как исчезает его серый тент. Рекламные плакаты стоят посреди поля. Заборы проносятся мимо, красные стены фабрики. Ландшафт пустынен. Горизонт расплывается в дымке.