Я сел на поезд в Ганновер, и у меня были деньги и паспорта в кармане, и в чемодане костюмы, и белье, и сапоги, которые я теперь уже больше трех недель таскал для обоих по всей стране. Я ехал через горы Тюрингии и, ничего не видя, смотрел в окно. Перед Бад-Кёзеном и Наумбургом я забеспокоился. Я встал и опустил окно и высунулся наружу. Я видел, как течет Заале и высматривал конус горы, которая поднималась почти вертикально рядом с железнодорожной насыпью, и видел обе серые, массивные, обветренные башни замка Заалек, которые увенчивают этот конус. И я приветствовал своим взглядом замок, тайно вспоминая те дни, когда Дитмар сидел там наверху, освобожденный Керном из тюрьмы, и ощущал жгучее желание выйти в Бад-Кёзене и посетить замок, пройти по дорогам, по которым ходил Керн, которые в своей упрямой крутизне должны были нести след его сущности. Но я думал, что я не могу сделать это, что я должен ехать дальше, должен ехать в Ганновер; я думал, что Керн, вероятно, теперь, именно теперь, находится в крайней нужде, и любая задержка может оказаться непоправимой. Еще раз, когда поезд остановился в Бад-Кёзене, меня охватило дикое желание, но я бесконечно печально оглянулся назад к замку и, послав ему пламенный привет, двинулся дальше.
Но как раз к этому часу Керн и Фишер были в замке и нуждались в помощи. В это время Дитер в Эрфурте держал в руках письмо Керна, и не имел ни денег, ни паспортов, ни вещей, которые я теперь с трепетным страхом в сердце вез в Ганновер.
Этому не суждено было случиться.
Еще раз они, одинокие между ветром и небом, смогли найти свое место. Они жили, рассеявшиеся, покинутые и потерянные в верхних комнатах замка. Они свободно осматривали шелестящие деревья, волнующий ландшафт, прелестные линии которого прерывала только твердость упрямой каменной стены, за которой они нашли свое последнее убежище. Они видели, как Рудельсбург поднимается кверху из крутых скал долины, они видели Заале в ее гибком потоке между мерцающими кустами, они видели деревню, которая осторожно прижималась к подножию горы. Они слышали, как шумят и качаются деревья, которые наполнены страстью, когда широкий вечерний ветер бродит по замку. И как ландшафт не знает никакой вялости и никакой спешки, а только полное ожидание и отзвук большого движения и самую глубокую деятельность, то в них не могло вырасти ничего другого, кроме полной милости тишины, в которой каждое отдельное бедное слово должно быть словом «человек». Наверняка последнее спокойствие уже распростерлось над ними, и все вещи приятно стекались к ним. Из звезд, растений и камней, из тихих слов собирания, из знающей преданности большому единству, которому они служили, должна была появиться их сила, побуждение, желание часа исповеди. Они были совсем близки к зрелости, объединению с веющей дрожью из далеких пространств, совсем близко они были к верующему согласию с миром, за который они боролись. Они жили; и так как они перешагнули через вину и нужду, мучение и одиночество, потому они умели презирать легкие решения и дешевые выходы, поэтому они приветствовали пламя, которое однажды было действием и в другой раз очищением и в последний раз смертью. И их смерть была прекрасна.
И вот как они умерли:
Двое недостойных, которых жизнь выплюнула в мир из своего тепловатого рта в этот день, увидели, что замок, несмотря на отъезд владельца, был населен; они прокрались вокруг башен, они узнали Керна и Фишера и предали их. Их имена здесь не будут названы, их не проклинают и не ненавидят, они не стоят мысли о мести. Полиция, которая знала, что след был потерян, не верила их указаниям. Но они ссылались на свое законное право на вознаграждение. И два криминалиста из Галле были отправлены в замок.
И Керн и Фишер были обнаружены. Полицейские проникли в населенную башню. Когда они ступили на лестницу, дверь открылась, и Керн вышел к ним сверху, с пистолетом в руке. Он прогнал полицейских прочь, они выбежали наружу, и один из них заклинал Керна не стрелять, и кричал ему, что у него семья. И Керн бормотал о чем-то, о чем-то вроде «трусливой шайки», закутывая мягкость в пальто гордости, и снова исчез в башне.
Но полицейские вызвали помощь. Через несколько часов целая сотня охранной полиции окружила замок.
Это было 17 июля 1922 года. За два дня до этого поднялся шторм, который теперь праздновал свой апогей с визжащей яростью. Обрывки облаков неслись низко над горами, над башнями, которые были серыми и плотно укутанными ревущей, хлопающей дрожью. Буря ломала целые ветви деревьев и растрепывала причесанный кустарник горы, и сметала листья и обрывки кустов в бешеном вихре вниз со склонов. На той стороне лежал за летучими тенями Рудельс-бург. Ландшафт был пасмурным и терялся в сером цвете. Но много отдыхающих за городом и жителей деревни собрались вокруг замка. Люди окружали гору, заполняли поросшие низким лесом склоны, проходили вокруг возвышающихся башен, в одной из которых Керн и Фишер знали о своем конце. Еще раз вышли они; они появились на зубце восточной башни. Они склонились к любопытным, которые в мелкой сытости своей незаслуженности как очарованные пристально смотрели вверх. И перед лицом непонимающей массы резкие слова высвободившегося подобно буре упрямства вырвались в последнем порыве. — Мы живем и умираем за наши идеалы! — кричали они к ждущим вниз. Они кричали: — Другие последуют за нами! Они выкрикнули «ура» в адрес человека, которого они любили как вождя, и который был вне закона, как и они. Они заворачивали камешки в клочки бумаги, на которых было записано их последнее послание, и сбрасывали их вниз с башни. Но шторм был настолько силен, что записку так и не смогли найти. Они смотрели вслед улетающим камням. Они исчезли с балкона во внутреннюю часть башни, и больше никто не видел их живыми.
Но чиновники уголовной полиции, чтобы «доказать свое мужество и решимость», как они написали в протоколе, теперь, без всякого нападения на них, открыли из надежного укрытия необитаемой западной башни огонь по верхнему окну. Одна пуля попала в окно. Ее выпустил тот самый полицейский, который упросил Керна сохранить ему жизнь.
Но Керн, должно быть, стоял в этом момент, склонившись у окна, так как выстрел, который пробил стекло лишь чуть выше карниза, попал ему в голову, между правым виском и ухом. Он сразу был мертв. Фишер пытался перевязать своего павшего товарища; он разорвал на куски холст и остановил кровь, вытекающую из раны. Когда он увидел, что это было напрасно, он поднял мертвого друга и уложил его на кровать. Так как сапоги покойника пачкали простыню, он заботливо положил лист упаковочной бумаги под ноги Керна. Он сложил ему руки и закрыл ему глаза.
Фишер сел на другую кровать. Он поднял пистолет и приставил его точно к тому же месту, куда пуля поразила Керна, и нажал на курок.
Бегство
Я никогда не чувствовал так сильно, что оба друга мне были настолько близки, как в те часы в ясном и немного скучном от чисты городе. То, что я не встретил ни одного из ганноверских приятелей, показалось мне почти хорошим знаком. Наверное, Керн и Фишер были теперь в безопасности. Я шел расслабленно и с ясной легкостью по улицам, зная, что я найду их, и даже тюрьма с ее тусклым фасадом и однообразными рядами низких и темных окон, мимо которой я проходил, не могла передать мне никакого другого ощущения, кроме ощущения превосходящего злорадства. Во мне больше не было беспокойства, и в первый раз со дня убийства я пошел спать без одурманивающего страха, который с уверенностью, что снаружи жизнь продолжается с полным пульсированием, навязывал мне фантасмагорические сны у границы пробуждения. Но потом на меня, все же, напал один сон. Я должен был вдруг убегать из тесного помещения от многорукого расплывающегося в неопределенных формах существа, которое из голого угла угрожающе надвигалось на меня. Мне не оставалось другого выхода, кроме глотки крутой, угловой лестницы, которая вела в бездну. Но существо было быстрее меня, я всегда видел, как его руки хватают меня; я бил отказывающими ногами в темноту, чувствовал, как земля под моими ногами ступенчато опускалась, и думал, что я должен кричать, но я не мог. В момент наивысшей опасности, однако, я вспомнил в осчастливливающем возбуждении, что я могу летать, что мне нужно только поднять руки, нужно только бить ими, вверх и вниз, чтобы подняться над землей и лететь, как бы махая крыльями. Впрочем, у моего тяжелого тела силы были на исходе; я должен был извлечь силу из своего нутра, из самой моей глубины, подняться с последней мощью моей воли и довериться дуновению ветра. Я сделал несколько спотыкающихся, качающихся шагов, как, пожалуй, делают аисты, прежде чем они взвиваются в полет, но я уже поднялся и парил с неистовой скоростью всегда в нескольких футах над лестницей по туманному воздуху дома. Внезапно я оказался под открытым небом и скользил над разорванным ландшафтом высоко над головами врагов, в которых превратилась фигура демона. Снова и снова снижалось мое тело и угрожало наклониться к земле, но с отчаянной суровостью я заставлял свои руки двигаться вновь, и сразу замечал, как груз моего тела послушно, но повинуясь земному притяжению, новыми толчками двигался вперед. Воздух сжимался подо мной и нес меня выше и выше. Когда я был над темным морем, я видел, как демон в виде ужасного полипа шевелится на дне под водой и насмешливо наблюдает за мной круглым, глядящим из середины обрюзгшего живота, глазом. Несмотря на то, что я был на большой высоте, моя нога, все же, задевала взбаламученную воду, и я чувствовал, как плоть моего тела пропитывалась тянущей вниз жидкостью. Я попробовал последний толчок, чтобы подняться выше в воздух, и снова поднялся сильно, когда мое тело сломалось в середине, и я в неистовом вихре вертикально устремился к земле. При этом я слышал дикие крики, которые, впрочем, сразу ослабевали, и проникали теперь через закрытое окно, когда я с трудом открыл глаза. Газетчики выкрикивали внизу новость. Я быстро поднялся, головная боль раскалывала мне череп, быстро оделся, и наполненный неестественным страхом, спешно через маленький холл отеля вышел на улицу. На углу у витрины газетного бюро столпилось много людей. Я протиснулся и прочитал синие буквы телеграммы, которая сообщала о смерти Керна и Фишера.