Она бросилась на диван, уткнулась в угол и захныкала:
— Что вы боитесь за меня? Я сама знаю, что делаю.
— Я даже не думала напоминать тебе об этом, — оправдывалась пани Людмила, — но ты не впутывай меня… Что ты принимаешь все так близко к сердцу? — успокаивала она Желку. Пани Людмила не предполагала, что слова ее произведут такое действие. — Я ничуть тебя не упрекаю, просто хотела рассказать, к чему приводит дурная привычка подмигивать. Как-то само сорвалось с языка. Ясно, что у тебя с Яником ничего серьезного. Я и отцу сказала — ты просто упражняешься, чтобы быть подготовленной, когда это понадобится. Это своего рода гимнастика любви, как есть гимнастика тела, рук, ног, шеи, дыхания, упражнения для глаз, ресниц, упражнения в искусстве моргания. — И, чтоб развеселить дочь, она подмигнула ей:
— Давай моргать!
Желка всхлипывала в углу дивана, все еще чувствуя себя куропаткой, которую выгнали из укрытия на свет божий, и одновременно птичкой, которую хотят держать в клетке. Душа жаждала мщения, она не знала, как отплатить родителям за их отвратительный поступок, и, мотнув головой, процедила:
— Все это серьезно. Вот назло серьезно.
Мать понимала, что в дочери говорит строптивость, и во что бы то ни стало старалась успокоить ее, остановить ее плач, и ничего не возразила.
— Серьезно так серьезно. Яник и мне симпатичен. Он скромный, решительный, приятный. Должность у него, правда, незаметная. Отец говорит, был бы он хотя бы советником…
— Он может стать и президентом и министром, у него все впереди, он молод, — своенравно возразила Желка.
— Он и держится хорошо, — вкрадчиво уговаривала мать, — так свободно, уверенно, с чувством собственного достоинства, гордо.
Желка взорвалась.
— Тюфяк он!
— Вот тебе на!
— Он меня боится, как огня: «Не обжечься бы!»
— Зелен виноград.
— Он даже на цыпочки за ним подняться не хочет, дурак!
Мать обрадовалась, что слезы высохли и не придется, как порой случалось, просить прощения. У нее так и чесался язык уесть Желку: «Я бы не стала целоваться с тюфяком», — но, во избежание нового взрыва возмущения, она проглотила эти слова. «Если Яник — «тюфяк», — с облегчением подумала она, — опасаться нечего, все несерьезно». Чтобы отвлечь Желку, она снова спросила:
— Моргать не будем?
Желку еще колола обида, моргать ей не хотелось. Нужно было извлечь черную колючку обиды.
— Ну, ладно. Тогда разложу-ка «Медальон», — что выйдет? Будем знать, насколько серьезно твое увлечение.
Она обеими руками смешала лежащие на столе карты, собрала их и начала раскладывать.
— Лучше «Косу», — заказала Желка.
Мать улыбнулась:
— Легче сходится? — и добавила про себя: «Обошлось».
— Ах, все равно, сойдется — не сойдется.
— Тебе все равно — серьезно это или нет?
— Все равно.
— А надо ли, чтобы отец замолвил словечко за этого «тюфяка» в управлении?
По лицу Желки пробежала кислая усмешка.
— Если это ему поможет.
Она успокоилась, подсела к матери и, наклонившись, внимательно следила, чтобы в пасьянсе не было ошибки. Потом взглянула на ручные часы: о, скоро последние известия.
Когда «Коса» сошлась, Желка подошла к приемнику и включила его. Она искала Братиславу.
«…Фррр…динь…ууу…ааа…фьюуу-фьюуу…ооо…»
Она перестала крутить ручку.
«…Глава кабинета министров Франции Лаваль заявил…»
— Опять Абиссиния{94}, — сморщилась пани Людмила, — надоели эти вечные заявления. Один заявит одно, другой — другое, что ни минута — новое; совсем как у Фанки с ее женихом: все подмигивают, но что на уме — один бог знает. А пушки уже гремят.
«…Совет постановил собраться… Комитет из пяти членов… Комитет из шести членов… Из тринадцати членов… Пленум… Единственно возможное решение… Две возможности…» — гремело радио.
— Выключи, прошу тебя.
Желка щелкнула ручкой приемника и вернулась к столу. Наступила тишина, нарушаемая лишь шелестом карт.
Наступил тихий, спокойный вечер.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Патриоты
Председатель партии Фарнатый сидел на поручне огромного кресла, обитого плюшем в черные и красные ромбы, закинув ногу на ногу. Носком левой он постукивал по сверкающему паркету, а правую перехватил в подъеме. Он сидел, слегка ссутулясь, и вел беседу со своим другом, депутатом парламента Радлаком, человечком небольшого роста, но крепкого сложения. У Радлака были жидковатые светлые волосы, зачесанные назад, упругие мясистые щеки, а нос покрывали мелкие красноватые жилки. Узенькие щелочки его глаз светились коварством, а на толстых губах играла неискренняя улыбка. Но сейчас, когда к нему обращался председатель крупной политической партии, лицо его выражало лишь безграничную преданность, которую он изливал в льстивых словах.
Зная слабость Фарнатого, который придавал большое значение внешности и ценил вежливость особенно по отношению к собственной персоне, Радлак явился в сюртуке, чем хотел подчеркнуть свое уважение к пану председателю.
Радлака вызвали по важному политическому делу. Предстояло длительное совещание в сугубо интимной обстановке на частной квартире; последнее обстоятельство еще более подчеркивало необходимость длинного черного сюртука и перчаток.
Сквозь деревья под окнами в комнату пробивался свет полуденного солнца, и неверные тени листьев на бледно-голубой стене трепетали и меняли очертания. Они мелькали и на дипломе в позолоченной рамке: внутри венка из колосьев за упитанной белой лошадкой, впряженной в плуг, шел крестьянин; пониже было несколько каллиграфических строчек посвящения и подписи — судя по всему, какой-то почетный адрес.
Радлак стоя прихлебывал кофе из красной целлулоидной чашечки, держа ее за донышко и подставляя снизу ладонь, чтобы не накапать на ковер.
— Борьба за власть, — вещал председатель, глядя не на Радлака, а на носок своего ботинка, которым он вертел то вправо, то влево, — исключает всякую сентиментальность и давно изжитую христианскую мораль. Чего бы мы достигли, руководствуясь десятью заповедями господними? «Да не будет у тебя других богов перед лицем Моим!» Хороши бы мы были, если б поклонялись только господу богу и, следуя его заветам, жили бы, как он повелел нам устами Иисуса Христа: кротость, покорность, любовь, всепрощение, умерщвление плоти, добродетель! Наш бог — прежде всего власть. И лишь власть имущему дано право быть порой слабым, всепрощающим, любящим, смиренным. Господь призывает нас к этому, поскольку сам обладает властью и хочет сохранить ее. К власти ведут тысячи дорог и обходных тропинок беззакония и насилия, и, волей-неволей, мы выбираем их, если хотим прийти к власти.
— А в итоге провалимся в тартарары, — не выдержав, возмутился Радлак и поставил чашку на низенький круглый черный столик.
Председатель не дал перебить себя:
— «Помни день субботний, чтобы святить его». А ты посвящаешь субботу политике, делам партии, митингам — все это в божий праздник, вместо того, чтобы посетить костел. Не произносишь ложного свидетельства?! Не крадешь?! Не желаешь дома ближнего твоего?!
— А ты хорошо все помнишь, пан председатель!
— Я ведь из семьи священника… Как политик, ты не можешь чтить уголовный кодекс. Когда речь идет о власти, хороши все средства: измена, подделка денег, обман, грабеж, разбой, убийство. Все эти преступления оправданы, если с их помощью можно прийти к власти, и карают за них лишь простых смертных. Если поступки помогли тебе достичь власти, они сразу превращаются в «славные деяния», «заслуги перед родиной», точно так же, как в руках фокусника черная материя становится зеленой, а черный кофе — прозрачной сельтерской водой.
Блеснуло пенсне, — председатель посмотрел на депутата безразличным, усталым взглядом. И говорил он вяло, утомленно. У него был жар, хотелось прилечь. Он сел поглубже в кресло, откинул голову на подушку, прикрепленную к спинке шнурком, и поднял лицо к потолку. Радлаку был виден лишь худой, острый подбородок. Когда подбородок шевелился, до Радлака через короткие паузы долетали слова — монотонные, однообразные, будто кто-то диктовал машинистке. Председатель вытянул ноги, бессильно свесил руки и замер. Крайнее утомление и немощность чувствовались в его позе, отражались на узком бледном лице. Оно было какое-то озябшее, с запавшими щеками, без бровей и ресниц. Старчески дряблыми складками морщинилась кожа на шее.