— «…Пришел кот и помог», — докончил Ландик, фыркнув от смеха.
— Будь осторожен, — прокричал ему вслед Петрович, когда Ландик уже спускался по лестнице, — не соблазнись примером «Дважды два — четыре!».
Получив таким образом наставление, Ландик быстро освоил программный горшок с кашей и отправился оделять ею деревни. Он решил, что сулить золотые горы не будет и постарается, насколько это в его силах, оказывать помощь крестьянам и хотя бы записывать жалобы и наблюдать настроения. Заметив, что где-то народ уже взвыл от притеснений, подвоет людям и он.
Ландик прибыл в чудесную страну: за последний месяц в ней было построено уйма — пока что, правда, воздушных — кооперативов, почт, жандармских постов, получены опылители и сельскохозяйственные машины, закуплены тысячи гектаров леса, выдано колоссальное количество векселей под низкие проценты, аннулирована половина долгов и все просроченные платежи по налогам, прекращены судебные взыскания, появилось самоуправление, которое отремонтировало за государственный счет все католические храмы и часовни, отправились ко всем чертям не оправдавшие надежд чиновники, уволенные нотары, начальники, шоферы, а все остальные восторженно улыбались, были чрезвычайно предупредительны, внимательны, вежливы, кланялись тяжущимся, пожимали им руки, усаживали и, стараясь не проронить ни слова, выслушивали и самого нестоящего человечка. Учреждения вели дела быстро и дешево, не требуя тридцати документов — о рождении, крещении, гражданстве, национальности, прежнем месте работы, о количестве детей, нравственности, политической благонадежности и о высшем образовании, чтобы гражданин мог быть допущен подметать полы в какой-нибудь государственной канцелярии. Новые окружные центры росли как на дрожжах, они были уже во всех выселках. Все деревни были опоясаны сетью железнодорожных путей, асфальтовых шоссе. Поставили плотины на Дунае, Ваге, Нитре, Гроне, Турце, Житаве, Иппеле, на всех речках и ручейках, вплоть до Торисы и Бодвы; задымили фабричные трубы, ну, и само собой, были построены обсерватория и подвесная дорога на Ломницкий пик. Англичане валом валили на самую высокую точку в республике, чтобы в бинокли полюбоваться видом прекрасного края, где все люди сыты, не питают зависти друг к другу и работают немного, но хорошо.
Особенно население было взволновано известием, что сельничане и в самом деле получили обещанные четыре вагона круп и четыре вагона фасоли. Доходили вести и из других деревень, что у них в самом деле ходят четыре сапожника и снимают с избирателей мерку для сапог. Кое-где будто в четыре раза увеличили число продовольственных карточек. В Турском записали неимущими и таких, которые имели по четыре морга поля, если их обрабатывали только четыре руки. В Маркованах цены на продкарточки поднялись с десяти крон до двадцати, потому что какой-то торговец в городе давал на них товара в четыре раза больше. В Святом Ондрее давали задаток по четыре кроны за голос, еще четыре обещали в день выборов и еще четыре — после голосования и подсчета голосов. В Заречье все избиратели получили по четыре пачки табаку.
Не только сельничане, кочковане, обсоловчане, но почти весь край охотнее всего прислушивался к речам «четверочников», которые придерживались самых надежных директив: снабжать, подкармливать, набивать рты, задабривать. В этом сквозила такая материнская забота, что избиратели как благодарные дети припадали к заботливой матери под номером четыре.
Ландик убедился в этом в Сельнице, куда он явился выяснить настроения жителей. В корчме, читая газету, он услыхал негромкий разговор решетника Речицы и вздорного скептика Замочника.
— Ну, ты, фофан, — честил Речица Замочника, — чуть было нам все дело не загубил своим «пять, шесть у меня на выбор есть!». А сейчас крупу задаром получил.
— Подумаешь! — брюзжал Замочник. — В Корчковцах зарезали свинью, и каждому по полкило сала досталось.
— Тебе кашу нечем подмаслить?
— В Обсолицах давали рыбу на ужин.
— Тебе, может, морских раков захотелось, как министру?
— Крупа, — презрительно выпятил губы Замочник, — раньше давали гуляш и пиво, сигарами угощали, а нынче крупа. Не торовато. А каша мне уже обрыдла.
— За твой дурацкий голос и крупа хороша, — вскипел Речица, — это ж самая лучшая партия.
— Которая? — притворился Замочник.
— Сколько пакетов ты получил?
— Четыре мешочка.
— И не знаешь! Сколько было в каждом?
— По четыре кило.
— Ну и… дурак ты.
— Ааа, — как будто только сейчас сообразил Замочник, — «пырибыри, пырибыри». Этот пан с бородой, как обожженный кирпич?
— Во-во-во.
— Ничего, — зачмокал губами Замочник, словно сардинку съел, — подходящий. Прислал бы хоть шкварок к этой крупе.
Ландик отложил газету, вытащил блокнот, как это делал «дорогой дядюшка», и записал:
«В Сельнице отправить шкварки».
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Политический вексель
Розвалиду не хотелось выздоравливать. Раны на лбу и на затылке уже затянулись, пластыри отставали, их бы и совсем можно было снять, но зачем подниматься с постели? Делать все равно нечего. Из банка его выбросили. А куда идти, если не в банк? В течение тридцати лет он каждое утро в девять часов тихонько притворял дверь и быстрой, твердой походкой направлялся к двухэтажному дому, где большая вывеска с выпуклыми позолоченными буквами гласила:
БАНК КРИВАНЬ, УЧ. ОБЩЕСТВО
На привычной тропке поставлен крест, путь ему заказан. А коли так, то и вообще ходить незачем. Потеряв под ногами почву, он потерял интерес к жизни. Ничто не радовало, а если ничто не радует, следовательно, он мертв. А мертвому положено лежать.
Когда доктор заявил, что лежать больше нет необходимости и, кто хочет жить, должен встать на ноги, Розвалид чуть было не взорвался: «Не хочу жить!» Но промолчал — рядом стояла жена, а у нее слабое сердце, такое заявление взволновало бы ее. Розвалид поднялся с постели, но из дома не выходил. Он не покажется людям на глаза, не хватало, чтоб они смотрели на него соболезнующе или со злорадством! И как объяснить каждому, что с ним случилось и почему? Розвалид слонялся по огромным пустым комнатам. Ковры были сложены рулонами в передней; мебель, в беспорядке составленная по углам, ожидала, когда ее увезут — так распорядился экзекутор, надеясь, что это подействует на директора и его жену и вынудит их погасить проклятый долг. Казалось, с мертвеца сорвали одежду, обнажив струпья, язвы, гнойники, обезобразившие тело. Так и хотелось прикрыть его чем-нибудь.
Розвалид нервно ощупывал пластыри на лбу и на выбритом затылке, словно для него очень важно было убедиться, держатся ли они. Горбатой тенью бродил он с места на место, неумытый, нечесаный, в шлепанцах, а пояс халата тянулся за ним по полу, как веревка за висельником, сорвавшимся с перекладины.
Он останавливался то посреди комнаты, то поодаль от окна, выглядывая на улицу. Ему мерещилось кладбище. Телеграфные столбы виделись ему крестами, голые деревья без листьев — нищими, окна и грязные стены зданий — склепами, почерневшие сугробы снега вдоль тротуаров и крыши домов — рядами могил.
Возчики на телегах, груженных длинными бревнами, напоминали везущих длинный гроб похоронщиков в балахонах. Из лошадиных ноздрей валил пар, как от заупокойного кадила. Всюду смерть. Откормленные голуби летали в ясном небе, воробьи клевали навоз, мужики покрикивали: «Нно! Нно!» Скрипели колеса. Перебежал дорогу улыбающийся провинциал в полушубке. Там еще царила жизнь… Розвалид не замечал ее. Он погрузился в себя, в свое прошлое, передуманное сотни раз; оно все еще терзало его душу как хищная птица. Было больно. Боль лезла в горло, в нос, в глаза, а он держал хищника у раны, чтобы тот клевал и терзал ее: пусть больно.
Розвалид опустился в кресло у печки. Он только теперь осознал, как все произошло.