Задрав голову, он пытался заглянуть в лицо проводницы, но та, словно не замечая его, выбросив наружу руку со свернутым трубочкой желтым флажком, смотрела через плечо в тамбур, заинтересовавшись неведомо чем.
Все было знакомо Алексею в напряженном повороте шеи, в линии плеч, груди. Даже не видя ее лица, он догадался: она.
— Антонина! — крикнул он, цепляясь рукой за поручень.
Перрон кончался. И он, не раздумывая, рывком бросил свое тело на площадку.
— Антонина!
Она от неожиданности, словно испугавшись, отшатнулась, обернувшись к нему лицом…
— Антонина, это ведь я, — крикнул в отчаянии Алексей, — неужели не узнаешь? Это ведь я, Антонина!
Поезд набирал ход.
Завируха
I
Ночь для нее всегда тайна, скорее, даже не ночь сама, а наступление темноты, те минуты, когда свет начинает ощутимо убывать, переливаться в темную половину, пряча одни предметы, выдвигая вместо них другие. В этот час наступают самые таинственные превращения. Ходики стучат по-иному, совсем не так, как днем. Кот Рым, который днем признает только одно занятие — гонять по улицам, к вечеру прибивается к дому, ходит по пятам как привязанный. Да и люди к вечеру становятся как бы добрее, внимательнее друг к другу, разговаривают негромко, спокойно.
Что там ни говори, интересная пора — вечер. Порой ей кажется, что вечером каждую минуту может произойти что-то неожиданное. Она любит вечера. Ей нравится с наступлением сумерек сидеть у окна, смотреть в темноту вечерней улицы.
— Ну что там высмотрела, внучка? — спрашивает бабушка, обнимая ее со спины теплыми, мягкими руками.
— Ничего, — говорит Лена, пытаясь высвободить плечо. Ей приятно, но она стесняется бабушкиной ласки. Та непременно, совсем как маленькую, начнет гладить ее по голове, жалеть отчего-то. А это совсем ни к чему. Лена не привыкла к таким нежностям.
— Охо-хонюшки, — вздыхает бабушка, — спина прямо как не своя. Должно, к погоде…
Бабушка присаживается рядом на табуретку, приближает свое маленькое усохшее личико вплотную к отпотевшему стеклу, сгоняет с правого глаза непрошеную старческую слезу и, прищурившись, тоже начинает вглядываться в уже начавшую темнеть улицу.
— Ктой-то там шастает, — спрашивает бабушка, напрягая глаза. — Никак, Коська. Он самый. Куда же это он глядя на ночь… Никак, к Клавдии? К ей. У него же сегодня гости с поселка. Ради них, видать!
Бригадир Касьян Иванович прошел по улице, словно трактор, распахивая крытыми головками подшитых валенок свежий пушистый снег.
Тихо и пустынно в доме. Весь день молчит радио.
— Поди, загуляли соколики, — говорит бабушка, косясь в угол, где на высоком комоде темнеет репродуктор. — Может, там уже кого в космос запустили, а мы знать не знаем.
В дверь настойчиво скребется кот. Голос у него требовательный, голодный.
— Мяу, мяу, — передразнивает бабушка. — Тоже мамку ему подавай! Мы сами ее поджидаем. Пусти-ка его, Лена, а то он, скаженный, голос сорвет.
В дом вместе с белым крутым облаком вкатывается черный кот. Он отряхивает от снега лапы, виновато урчит.
— Где тебя, изверга, носит? Седой уже, а все стрибуняешь. Ишь, бессовестный, обессилел совсем, слова сказать не может. Ну, пошел, пошел. Кому говорят. Плесни-ка, внучка, этому шкоднику. Да и нам вечерять пора. Мамку все равно не дождемся.
— Не буду есть, — говорит Лена твердо, как уже о давно решенном.
— Ну и помирай голодной. — Бабушка тяжело отрывается от табуретки. — Ишь, напугала тоже. Придет мамка, никуда не денется.
— Да, тебе хорошо говорить, — всхлипывает Лена.
— Ну, что с ней, с нашей мамкой, станется? Велика беда — задержалась на день-другой. Так у ней и делов в городе немало.
— Да, — говорит Лена. — Какие у нее там дела. Нет у нее никаких дел.
Смутная догадка вдруг неожиданно охватывает ее. Отъезд матери совпал с тем письмом, что принесла ей на прошлой неделе почтальонша Дуся. Мать вся зарделась, взяв то письмо в руки, и тотчас, словно боясь обжечься, торопливо сунула его под скатерть.
— От кого это, Татьянка? — полюбопытствовала бабушка, приближаясь к столу.
Почтальонша Дуся продолжала стоять в дверях довольная, посмеиваясь.
— Да так, — неопределенно ответила мать. — От знакомых.
Но по тому, как засуетилась мать, показывая как будто свое равнодушие к письму, Лена догадалась, что это письмо от того длинноносого шофера Геннадия Ивановича, который приезжал в их колхоз прошлой осенью на уборку. Это он, видать, и сманил ее мать в город, к себе в гости. Больше ей не к кому ехать. Мать и летом-то не вытянешь в город, а тут среди зимы, когда в ее группе отел начался — бросила все и помчалась. Поехала бы она так просто, от нечего делать? Да ни за что на свете! Уж Лена-то мать свою знает. К нему, к этому противному шоферу, умчалась мать. А она ей, выходит, уже не нужна. Лена вспомнила, как тот, носатый, когда к ним за матерью заезжал, чтоб на дойку ее подвезти, однажды фотографию показал. Мальчишки с девчонкой. Своих детей. Сказал при этом, глядя на нее, Лену, что, мол, без матери они. Совсем как сироты. Так вот на что он намекал тогда! И может, мать сейчас с ними, волосы им расчесывает, жалеет их. Ну и пусть, пусть. Лена судорожно глотает воздух.
— Этак, смотри, дом потопишь, — говорит серьезно бабушка, снова подвигаясь к ней. — Ах ты, глупая. Ну что с ней, нашей мамкой, станет. Приедет, никуда не денется. Давай-ка, голубка, лучше есть да почивать! — Бабушка выставляет на стол миску, хлеб, кладет ложки. Себе деревянную, ей — железную.
— Супчик-то у меня какой! Ты только попробуй.
Лена уже знает все уловки бабушки. Это чтобы только заманить ее за стол. Лена утирает рукой глаза и нехотя идет к столу.
Едят молча, Лена безразлично, слегка цепляя ложкой, бабушка же зачерпывает с верхом и, поддерживая ложку кусочком хлеба, осторожно несет через стол.
— Так сытой не будешь, — говорит наставительно она. — Ты с хлебушком, с хлебушком…
Собрав и перемыв посуду, бабушка разбирает высокую с горкой подушек постель.
— На мамкиной постельке ляжешь или со мной?
— С тобой, — говорит Лена.
Она тотчас сбрасывает платьице и юркает под теплое одеяло.
— Вот и умница! — приговаривает бабушка, забираясь на кровать.
Мягко скрипнув, кровать оседает. Лена скатывается под теплый бабушкин бок и, затаившись, думает, что когда она вырастает, станет взрослой, бабушки, должно быть, уже не будет в живых. И ей вдруг становится жаль бабушку. Лена приподнимается на локти и целует бабушку в щеку.
— Спи, моя славная, — отзывается тихо бабушка.
Лене вдруг становится тепло и уютно. И она думает, что страхи и опасения ее насчет матери напрасны. Ну как она может бросить ее? Даже если станет жаль тех ребят, у которых умерла мать, она все равно не бросит ее.
Лена лежит с открытыми глазами, вглядываясь в мутно белеющий потолок, вслушиваясь в тишину дома.
— Сейчас что, — говорит бабушка, — сейчас сел и поехал. Поезд куда хочешь довезет. Не как в прежние времена. Мой родитель в Киево-Печерскую лавру пеший ходил, а Ваня — дедушка твой — так тот каждую зиму в Вятку на заработки отбывал. А Вятка вон она где! На самом краю земли. — Бабушка смолкает, затем, словно возвратившись из каких-то своих далеких мыслей, говорит: — А окна вон отпустило. Потеплело, видать, крепко.
Лена слушает тихое воркование бабушки, опускаясь в теплую дрему.
Бабушка вспоминает какую-то дорогу, как ей с дедушкой пришлось куда-то ехать ночью, как вдруг выбежали им навстречу, на дорогу, волки. И как они кричали, чтобы отпугнуть их, но волки не убегали. Тогда они начали жечь солому, но волки, сев на снег, все чего-то ждали.
Лена хотела переспросить бабушку, правда ли то, что рассказывала она про волков, или это приснилось ей? На самом ли деле это было, или бабушка рассказала сказку? Но бабушка уже спала, а в ногах ее то громче, то тише, как бы поднимаясь и опускаясь на качелях, похрапывал большой и черный кот Рым.