Да, кстати, он давно собирался посмотреть ее личное дело. Борисенко нажал кнопку селектора и попросил начальника отдела кадров Примакову занести личное дело Широковой.
X
Ну, бабоньки, с праздником! Здоровья вам, счастья и, как говорится, самого-самого…
Алферова, которой на правах старшей было поручено произнести первый тост, обвела повлажневшими глазами сидящих перед нею женщин и, скосив глаза на рюмку, наполненную до краев, боясь расплескать, осторожно приблизила ее ко рту.
— Что ж ты нам главного не пожелала, — выкрикнула от стены Еремина, маленькая, сухая, злая на язык.
Алферова застыла с рюмкой на полпути. Сейчас Еремина непременно что-нибудь отмочит. За ней не залежится.
— Раз ты нынче такая добрая, так пожелай нам каждой по хорошему мужичку… Хоть разик в году!.. А, бабы!
Стол колыхнулся, заходил от обрушившихся на него локтей, ладоней…
— Чего вы ржете! — с невозмутимым лицом обратилась к ним Еремина. — Жизненное ведь говорю.
— Да ну тебя, дуру!
Алферова как от пустого отмахнулась от Ереминой и первой пригубила рюмку. Ее примеру последовали другие.
— Видишь, как тут у нас весело, — тронула Антонину за рукав широкоскулая плотная Раиса Ведерникова. Как и Антонина, она прежде ездила проводницей, но в чем-то провинилась и была послана сюда, в экипировочную бригаду.
Когда срок наказания кончился, осталась тут, не пожелав вернуться назад, хотя ее неоднократно и звали. «Ха, нашли дурочку, — сдалась мне ваша дорога», — вызывающе отвечала Ведерникова.
— Не горюй, девка, — сказала она в первый день Антонине. — Тут тоже не худо. Ну и что, что у вас там суточные, колесные. Больше ста двадцати все равно не выбивает. А у нас тут сто тридцать — сто сорок, и никуда ездить за ними не надо. Не нужно мерзнуть, гонять, как проклятущей, по вагону взад-вперед. Одна зима чего стоит, как вспомню, так вздрогну; а летом какой кошмар! Нет, меня теперь на дорогу на аркане не затянешь. Абсолютно точно! Пусть других поищут. Милое дело тут. Снарядила вагон, и травушка не расти… Чем не жизнь!
Все правильно, все верно говорила Ведерникова, и Антонина вслед за ней готова была признать, что работа у проводниц, конечно же, не из сладких, но чем больше говорила Ведерникова, тем досаднее становилось за себя, за то, что все так нелепо получилось. Работала бы сейчас вместе со своими, а то теперь прозябай тут, на экипировке. Может, эта работа и впрямь кому-то нравится, но только не ей.
За три года работы проводницей Антонина успела полюбить свою нехитрую службу и перевод свой сюда, в экипировочную бригаду, несмотря на попытки девчат утешить, убедить ее, что она абсолютно ничего не теряет, даже, наоборот, в чем-то выигрывает, считала кровной обидой. Безусловно, она заслужила наказания, но не такого.
— Чего не пьешь? — спросила Ведерникова. — Выпей. Он раз в году, наш бабий праздник. Ты выпей, выпей, и в голову меньше бери. Слышишь?
Антонина кивала.
— Эх, девка, — Ведерникова крепко обняла Антонину, — мы с тобой еще так заживем, вот увидишь.
Она подмигнула жарким карим глазом и снова прильнула к Антонине, порываясь что-то сказать, но сдержала себя.
— Выпей-ка лучше! — посоветовала она. — Мужики не дураки. Попивают себе водочку, и горя им мало. Это мы все ох да ах, нервы свои без конца трепем, потому и старимся раньше. А у них, мужиков, постоянная разгрузочка. Кому хуже!
Ведерникова отстранилась от Антонины, с нескрываемой завистью посмотрела на нее, вздохнула.
— Хороша ты, Тонька, только смотри, не прогляди свою судьбу.
Улучив минуту, Антонина отодвинула стакан с вином подальше от себя.
— Э-э… э-э-э… Это не по-нашему, — начала Ведерникова, заметив маленькую хитрость, но, встретившись со взглядом Антонины, замолчала.
— Все, поняла, — сказала Ведерникова. — Не хочешь — не пей. Вольному, как говорится, воля. Я в твои годы тоже пристрастия к этой заразе не имела. Но ты хоть что-нибудь тогда пожуй. Смотри, стол какой! Бабоньки постарались.
И впрямь еды всякой было вдоволь. Нехитрой, немудреной, которую обычно и не замечаешь и не всегда ценишь, но без которой немыслимо ни одно застолье. В глубоких тарелках дымилась крупная белая картошка, имеющая в здешних местах особую ценность. В железных мисках лежали упругие, доброго посола, матовые огурчики, призывно светили яркими боками помидоры. Все было просто и сытно, как дома, о котором Антонина думала теперь охотнее и чаще. С отъездом отчима в санаторий, куда он, по обыкновению, брал путевку на два срока, приурочивая ее, как правило, к началу весны, теплу, солнцу, в их доме наконец установился мир и покой.
Отъезд Ивана Алексеевича был как нельзя ко времени. Возвращаясь из очередной поездки, она всегда с тоской думала о том, что впереди три-четыре дня, а то и вся неделя отгулов, которые пройдут на нервах. А тут не неделю, целых три месяца предстояло прожить безвыездно дома.
Когда ей сказали о решении начальника резерва относительно ее, первая мысль — во что выльются эти три долгих месяца под одной крышей с отчимом. Но тут так кстати случилась эта самая путевка. Больше всего Антонина радовалась за мать, хотя та и не подавала вид и словом не обмолвилась, но она-то видела: мать с отъездом Ивана Алексеевича вздохнула свободнее. Исчезла прежняя скованность, нерешительность. Мать по дому двигалась более уверенно, снова почувствовав себя хозяйкой.
За что бы ни бралась мать, делала она все чисто и споро. Антонине нравилось наблюдать за тем, как быстро и ладно управляется по дому, Она и сама не любила сидеть сложа руки, а тут мать как бы подогревала своим азартом, и они в четыре руки скорехонько перекидывали докучливую домашнюю работу, невидную, неприметную, неблагодарную, отнимающую большую часть времени.
Теперь, когда там, дома, оставалась одна мать, Антонина думала о родных стенах с большей охотой. Она думала также о том, что рано или поздно придется их покинуть, оставив мать вдвоем с отчимом, чужим в сущности человеком, который чуть ли не сознательно отравляет матери жизнь, нисколько не задумываясь над тем: случись что с матерью, и он окажется один, никому не нужный. Действительно, не мешок же он с деньгами, чтобы зариться на него.
— Глянь кто пожаловал, — прервав ее мысли, радостно вскрикнула Ведерникова.
Антонина глянула на дверь. Там с бумажным свертком в руках стояла Блинова из седьмого вагона, пожалуй, самая старая в их резерве проводников. Портрет ее не сходил с доски Почета.
— Это ж Клавдия, моя напарница, я с ней катала. — Ведерникова в нетерпении вскочила со своего места.
— Давай сюда, Клава!
Блинова вскинула голову, стараясь разглядеть того, кто окликнул ее. После яркого уличного света в полуподвале, где размещалась бытовка экипировочной бригады, казалось темно и требовалось время, чтобы обвыкнуться.
— Да иди же сюда, — нетерпеливо выкрикнула Ведерникова, высоко выбросив руку.
— Вижу, вижу, — сказала Блинова, прищуренно всматриваясь в темноту.
Сидевшие за столом женщины примолкли, с интересом наблюдая за незваной гостьей.
— Это своя, бабы, — пояснила Ведерникова, чтобы избежать ненужных в таких случаях реплик. И все же ей этого не удалось. Как всегда успела обозначиться Еремина.
— Своя, так и вела бы домой, нечего смущать честную компанию.
Но ее тут же одернули, устыдили. Женщины у стены с готовностью подвинулись, давая Блиновой проход.
— Не обращай внимания, — сказала Ведерникова, протягивая Блиновой руку, помогая ей протиснуться к ним, в угол. — У нас тут все бабы, как бабы, одна лишь малахольная. — И чтобы нанести Ереминой окончательный удар, бросила жгучий взгляд в ее сторону.
— Каким ветром занесло тебя? — спросила Ведерникова, усаживая Блинову на скамейку между собой и Антониной.
— Известно каким, весенним, — в тон ей ответила гостья и ласково посмотрела на Антонину.
— Дочку вот повидать пришла. Посмотреть, как дочке у вас живется.