XXIII
Варшава ликовала: шляхта с великим торжеством встретила вернувшегося с победой из-под Смоленска короля. Хвастливо говорили: «Чего захочет Речь Посполитая — тому неминуемо быть».
Но этого показалось мало радным панам и королю Сигизмунду, задумали унизить скинутого московского царя. Мысль эта пришла в голову гетмана Жолкевского. Он писал королю: «Думаю, что Шуйский поведет теперь себя совсем по-другому, чем под Смоленском, — он станет на колени перед вашим величеством».
Подобно древним римским полководцам Жолкевский вез с собой пленного царя. Шляхта похвалялась блеском своих одежд и вооружений, убранством своих коней. Сам коронный гетман ехал в открытой, богато украшенной карете, которую везли шесть белых турецких лошадей. Сразу за ним везли Шуйского, и все могли видеть знатных пленников. Бывший царь сидел посреди братьев; на нем был длинный, вышитый золотом кафтан, на голове шапка из черной лисицы. Поляки с любопытством смотрели в его сухощавое лицо, окаймленное маленькой бородкой, и ловили суровые, мрачные взгляды его красноватых больных глаз.
Царский брат Дмитрий совсем сник. Куда только девались его поза и чванство! Иван же, убитый горем, от самого Смоленска не подымал глаз, крестился и плакал. За ними везли пленного Шеина со смолянами, а потом Голицына и Филарета со свитой.
Погожий осенний день догорал, когда въехали в краковское предместье. За липами показался серый, с готическими башенками королевский дворец. Радостные паны, подбоченясь, толпились на дворцовом крыльце. Королевская челядь и надворные слуги — все с одинаковым любопытством взирали, как, кряхтя, вылезал из кареты московский царь. В огромной зале, куда ввели Шуйских, сидели, дожидаясь потешного зрелища, вельможные паны и магнаты. Юрий Мнишек торжествовал больше всех. Среди панов послышались ехидные смешки. Под их ироническими взглядами несчастных Шуйских подвели к трону короля, где он восседал с королевой Констанцией, а близ них была вся королевская семья. Тщеславное торжество, охватившее Сигизмунда, было столь велико, что он, не удержавшись, радостно рассмеялся. Василий Иванович, зацепившись носком сапога за ковер, едва не упал, что еще больше развлекло короля и панов.
Шуйские с выражением униженной покорности сдернули с голов шапки и поясно поклонились королю. Василий Иванович подумал: «Господи, позор-то, что я делаю?!»
Жолкевский с улыбкой удовлетворения от сего зрелища начал свою речь:
— Земное счастье изменчиво, как сон. Великий король, претерпевая невзгоды, показал мужество и добыл нам по праву принадлежащую вотчину — Смоленск. Но он взял не одну эту крепость, но и саму Москву Божиим соизволением и умным промыслом, не ходивши к ней. Отныне и вовеки Москва — под надежной польской короной!
Все взоры были устремлены на сверженного монарха с живейшим любопытством и наслаждением: мысль о превратностях пока не мешала восторгу.
— Государь, — прибавил гетман Жолкевский, — я вам вручаю Шуйских не как пленников: пусть они послужат примером поверженной гордыни, и я прошу оказать им милость и быть снисходительным к ним.
Но едва он это произнес, как послышался ропот среди радных панов. Лицо Мнишека исказила мстительная гримаса, в глазах его застыла звериная злоба: он видел пред собой врага и желал его истребления.
— По вине Шуйского погибли многие польские люди! — выговорил он непримиримо. — Много ясновельможных панов и рыцарей полегло на Русской земле, а также там страждет моя дочь.
— Мы должны ему отомстить! Он наш враг! — послышались голоса.
— Будем милостивыми, господа ясновельможные паны, — сказал король.
Прямо из дворца Шуйских повезли в замок Гостынский, находившийся близ Варшавы, посадив их там под неусыпную охрану. Неволя и тоска свели царя через год в могилу.
Сигизмунду и гетманам казалось, что они и Речь Посполитая находились на высоте счастливой военной судьбы, принимая победу под Смоленском как великую страницу покорения восточного исполина, в силу мелочного тщеславия не поняв, что не сломили, не превозмогли могущественного духом противника. Они радовались призраку военного счастья.
Эпилог
I
Князь Дмитрий Михайлович Пожарский около двух недель находился в своем имении под Суздалем, в тишине он набирался сил после тяжелых ран, полученных в московских битвах. Ранение в голову было столь тяжким, что архимандрит Дионисий уже подумывал соборовать князя, да старый монах отсоветовал:
— Выживет. К князю пристала черная хворь, должно, с дурного глазу.
Сказать по правде, сам князь не надеялся, что поправится, однако Бог не попустил, недаром же монах изрек: «Тебе, княже, Господом вверено спасение земли».
Левка Мятый ни на шаг не отходил от князя, спал под его дверью. Желтый, худой, одежда болталась, как на палке. В конце второй недели Дмитрий Михайлович почувствовал желание жить.
Известие, полученное Пожарским еще в Троице о разгроме ополчения Ляпунова, угнетающе подействовало на него. Они вместе начали многотрудный поход по освобождению земли, и вождь земства, его боевой товарищ, так подло убитый, три дня лежал под палящим солнцем посреди площади, брошенный на растерзание собакам.
На шатающихся от запала конях Фирька, Василий и Купырь въехали в Нижний Новгород, грея возле тела под рубахой троицкую грамоту. В промозглой, осенней мгле звонили к вечерне. Накрапывал холодный дождь. Голодные, изможденные люди куда-то брели тенями по слякотным распутням. Изрядно проплутав, они наконец-то отыскали крытый крепкий двор старосты Кузьмы Минина{39}. Кривобокая старуха, ворча: «Носит лихоманка», отперла дверь.
— Грамота из Троицы к тебе, — сказал Фирька, вошедши в просторную избу, где в красном углу, под образами, сидел невысокий, бородатый, в расстегнутой рубахе мужик, — то был староста Кузьма Минин-Сухорук.
Кузьма взял плошку с огарком и стал неслышно читать, шевеля губами, при этом одобрительно кивая головою и покрякивая.
— Недаром мне вчера явился во сне святой Сергий, — проговорил он, кончив читать. — Славно писание! Агриппина, дай молодцам еды и постели им. Ну, что в Троице? В Москве?
— Беда: отовсюду прет покалеченный люд. А Москву, сам видал, выжгли. — Фирька налегал на похлебку. — Теперь ляхи заперлись в Кремле.
— Польский король взял Смоленск, — добавил Василий.
— Что ополчение?
— Разброд. Заруцкий со своими казаками занимается мародерством, грабит. Трубецкой снюхался с новым самозванцем из Пскова, — пояснил Фирька.
— Старец Авраамий и архимандрит Дионисий мне на словах передали: они сильно надеются на князя Дмитрия Пожарского.
— И я, брат, на князя надеюсь. Да он еще не очухался от ран. Что ж гадать… Утро, говорят, мудренее вечера. Давайте спать. Утром будем думать…
Рано утром народ повалил на воеводский двор. Вскоре закачалось более тысячи шапок. Именитые ворчали: «Что там еще взбрело в голову говядарю[61]?»
Кузьма, стоя на крыльце избы, горячо заговорил, хотя ораторство не было для него привычным делом:
— Жители новгородские, посадцы! Было мне видение: явился святой отец Сергий, он повелел разбудить спящих, чтоб всею землею идти на латынь и на пагубных, продажных изменников, засевших в Кремле. Братове! Прочтите троицкие грамоты Дионисиевы в соборе, а там как Бог даст! Мы все в его власти.
Стряпчий Иван Биркин, кем-то присланный в Нижний, приземистый, с бородкой клином, с совиными, навыкате, глазами, кому только не прислуживавший, на эту речь старосты Минина ответил язвительно:
— Посадцы, миряне! Того, куды зовет староста Кузьма Сухорукий, ни в коем разе немыслимо начинать, бо нам неведомо, чем энта кутерьма кончится. Прокопий тоже надеялся, а теперя он в могиле, нам лезть в вир[62] головой охоты нету, мы хотим ишо пожить! А староста Минин-Сухорукий, коли он так прыток, пущай лезет в пекло…