— Спаси Бог, ты ли, князь Дмитрий Михалыч? — спросил Гурьян тихо.
Пожарский так же тихо ответил:
— Я. Что за народ у тебя?
— Вам их можно не бояться.
— Как посадский люд? — спросил Бутурлин.
— Народ кипит: надо бить шляхту, — сказал, подходя к ним, стрелец на костыле.
— Узнаю старого воинника! — улыбнулся Пожарский, присаживаясь на край лавки. — Передай верным — пускай изготавливаются ко вторнику: полки идут к Москве.
Колтовский, поедая горячий пирог с похлебкой и вытирая казацкие усы, сказал:
— Ищите пушкарей, бо без наряду нам ляхов не побить.
— Трое пушкарей у меня на примете есть, — кивнул Гурьян.
— Надо собирать стрельцов. Мне известно, что их много прячется в Рогожской и Конюшенной, да и в других частях сыщутся, — продолжал Дмитрий Михайлович. — Оружие у них припрятано.
— В Москве есть и казаки, — заметил Колтовский.
— Есть и казаки, — подтвердил Гурьян. — У меня на примете есть два сотника и есаул. Черту горло перервут — отчаянные люди!
Глаза князя Пожарского блеснули огнем.
— Завтра ж сыщи их: пускай сколачивают полусотни. Скажи им: как полки подойдут к предместью — пускай возьмут под свой догляд пороховые погреба на Воловьем дворе. Ляхов надо оставить без пороха!
— Бог даст день — даст и промысел, — ответил Гурьян, согласно кивая головою.
— Лазутчик нам донес: в Кремле суета. Что умыслил Гонсевский с полковниками? — спросил Бутурлин.
— Ляхи хочут втащить на стены пушки.
— Ни в коем разе им не подсоблять! — сказал сурово Пожарский.
— Я уж с торговыми мужиками про то баил. Завтра опять потолкую на торжище.
Дмитрий Михайлович решительно поднялся, засовывая поглубже за пояс выглянувший из-под потертого кафтана пистоль.
— Ну, прощай! Даст Бог — свидимся!
Гурьян вышел их проводить.
На кабацком дворе меж повозок куролесил шальной весенний ветер, тонко и духовито из-под плетня пахнуло подтаявшей землей. Было глухо и темно, как ночью в лесу, лишь редкие промереживались на распутне огоньки. Трое воевод, будто растворившись, пропали во тьме…
XX
Настороженно кричали на посадах третьи петухи. Неохотно сбрасывала сон Москва, нового дня теперь ждали, как чуму. Нынче почти нигде не видно сторожей. На заставах на охране города истуканами торчали наемные рыцари. Привычная московская жизнь порушилась. Весело было раньше глядеть на Белгород, на княжеские терема, на боярские дворы с богатыми садами! Потускнел, будто вымер, Белый город! Затихли топоры на берегах Яузы, опустел Скородом, с его башен глядели теперь жерла польских пушек. Москва, как сварливая теща, пухла озлоблением против чужеверцев и своих прислужников: шутка ли, в самом сердце православного государства сидела наглая латынь!
Во вторник Страстной недели на торжище уже с утра расшпилили возы — пошла торговля. Мужики толклись около возов, зло поглядывая на наглую, снующую шляхту. Немецкая пехота, ландскнехты в железных шапках, в доспехах, с ружьями и пиками гуртом валили на торжище из Кремля. Шляхтич, ротмистр по имени Николай Козаковский, шел хозяином по торжищу и, увидев толпившихся подводчиков, коршуном налетел на них, выхватив из-за голенища сапога плеть:
— А ну, дурной мужик, пошел быстро таскать пушки на башню!
Однако мужик ухватил и выдернул у него из рук плеть.
Тут же стянули с коня налетевшего стражника, толпа густо росла, поднялась свара. Козаковский крутился около подводы, но его пихнули, и он полетел, задирая ноги, под колеса. В это время раздался чей-то предсмертный крик… Захлопали ружейные выстрелы. Визжали бабы. Немцы, сообразив, что москали бьют поляков, ринулись на торжище, пустив в дело мушкеты и сабли.
Гонсевский, услыхав гул толпы с торжища в Китае, вскочил на коня и, оголив саблю, погнал что есть мочи туда, сшибая тех, кто попадался на дороге.
В Китае уже шел разбой: шляхта и немцы врывались в лавки, резали купцов. Подскакавший Гонсевский закричал: «Слушай мой приказ!» — и дал волю сабле, полоснув ею хозяина лавки. Конные поляки стали бить из мушкетов, меж возами зацвиркали пули, поражая людей и коней. Бабы, как перепуганное стадо овец, кинулись с криками вон с торжища… Уже поднялись черные султаны дыма над многими лавками. Шляхтич, обвешанный наворованным добром, походивший на навьюченного верблюда, бежал вдоль лавок. Другой рвал из рук купца рулон ситцу, лаясь сквозь зубы. Купец, натужась, хрипел:
— Врешь, бес, не отымешь!
Выпустив из рук ситец, лях ударил его по лицу саблею. Гуще и гуще били из мушкетов. Взвизгнувшая пуля ожгла руку Гурьяна. Откуда-то будто помешанная выскочила Улита — в лице ни кровинки, закричала что есть духу: а — Что деется-то?!
Поляки и немцы продолжали стрелять и рубить саблями. Уже груды тел вздымались по всему торжищу.
…Между тем князь Пожарский стоял на Сретенке, изготавливаясь к бою. Под его рукой оказалось несколько сотен отчаянных людей. Левка Мятый теперь неотступно следовал за Пожарским на правах телохранителя — сумел попасть князю на глаза. Сам Дмитрий Михайлович не мог нахвалиться его расторопностью и преданностью.
Поляки и немцы несколько раз пытались пробиться сквозь поставленные русскими загороды, но каждый раз пятились назад. Важная схватка была на Никитской улице, с Тверской поляков выбили стрельцы. Тогда те ударили на Сретенку. Пожарский выпалил по ним из пушек.
— Соединиться с пушкарями! — приказал князь, увлекая за собой ратников.
Несколько шляхтичей кинулись на Пожарского, но Левка пикой пронизал одного — тот с выпученными кровавыми глазами судорожно хватался за пику.
— Знай русских, сучье отродье! — И, вырвав пику, Левка крутнулся вправо, на мгновенье опередив удар по Пожарскому: рослый легионер, замахнувшийся на князя саблей, проткнутый Левкиной пикой в грудь, рухнул наземь.
Поляки отступили, прослышав, что к Яузе приближается еще один русский отряд. Немцы-легионеры бежали переулками. Пожарский загнал их за стены Китай-города. Еле волоча ноги от усталости, князь вошел в растворенную церковь Введения Пресвятой Богородицы на Лубянке помолиться. Храм был дочиста ограблен и осквернен, на полу валялись остатки жратвы и были видны следы испражнений.
— Спасибо, Левка, за услугу! — благодарно кивнул Пожарский. — Ты спас мне жизнь!
— Эва, чо благодарить-то?
— Что будем делать дальше? — спросил старший над пушкарями. — Будем держаться тут ай отступим?
— Строить острожек[59]! Наотступались — ляхи в Кремле! Ставь туры и рогатки. Варить кулеш, — распорядился князь. — Перво-наперво очистить святой храм. — И, тяжело вздохнув, Дмитрий Михайлович припал устами к иконе Пречистой.
…Князь Андрей Васильевич Голицын, сидевший под стражей в своем доме, метался, как барс, — видел в окно, как на распутне поляки и немцы рубили посадцев. Бледный и яростный, он говорил жене:
— То их тризна перед погибелью!
— Они убьют нас, — шептала трясущаяся от страха княгиня.
— Я — Голицын, не посмеют!
Но внизу уже гулко затопали. На лестнице показались озлобленные лица трех шляхтичей. Один с мечом в руке, оскаля зубы, бросился к Голицыну. Андрей Васильевич, стоя посередине палаты, бесстрашно, хладнокровно выговорил:
— Вы еще узнаете русскую силу!
Молодой шляхтич бросился на князя, Андрей Васильевич, тихо вскрикнув, упал замертво. Тогда поляки, схватив, поволокли в угол княгиню, надругались над нею под хохот товарищей. Затем, выстрелив из пистоля в лампадку, нахапав порядочно золотой и дорогой утвари, сквернословя, они ушли, — во дворе вслед им выла собака.
Мстиславский, сидевший в Думной палате, с ужасом глядел в окно на вернувшееся с побоища рыцарство. В палату вошел, весь забрызганный кровью, полковник Гонсевский. Кровавая рубка в Москве привела Гонсевского в восторженное состояние: он давно не испытывал подобной радости.
— Будут знать, как поднимать руку на великую Речь Посполитую!