В груди у меня зарождался жуткий звук, какое-то сдавленное мычание. Звук шел из самого нутра, столь сильный, что я не могла его сдержать. Сестра. Моя сестра.
– О, Датчи… – выдавила я.
Пошатываясь, я вышла в будуар, упала в кресло перед столиком. Меня трясло так, что зазвенели склянки на мраморной столешнице. Я зажала рот обеими ладонями, но вой остановить не удалось.
– Датчи!
Лучше бы я оказалась на ее месте.
А это вполне могло случиться. И к тому идет. Они скажут, что я ее убила. Меня вздернут на мосту Вздохов. И дочь вырастет без матери – как и я. Но даже затуманенный горем и паникой, разум мой метался, пытаясь найти выход. Думай, Экси. Прибереги слезы на потом.
Невероятным усилием воли я затолкала вой обратно в глотку. Взяла себя в руки. Посмотрела в зеркало. Она была там, за моей спиной. Датчи.
Зеркало с безжалостной отчетливостью показывало, что Датчи – из Малдунов, в эту минуту мы вдруг стали невероятно похожи. Будто две половины целого, только одна мертвая, другая живая. Я все смотрела и смотрела в зеркало, смотрела на нас с сестрой, и мир вращался вокруг меня.
И это же зеркало подсказало, что надо делать. План был фантастический, слишком невероятный. Он не может сработать. Но обязан. Другого выхода нет.
Я повернулась к своей мертвой половине. Вода по-прежнему звонко капала на пол. Я сняла кольцо у себя с пальца. Ох, macushla, шептали мои губы, machree[106]. Я взяла ее мокрую холодную ладонь и едва не потеряла сознание. Переждав миг, друг ой, стянула с ее пальца кольцо, подаренное никчемным Элиотом Ван Дер Вейлом, и надела свое. А затем надела и остальные кольца со своих пальцев. И поцеловала ее руку. Так крепко прижалась к ней губами, чтобы Датчи ощутила мое прикосновение даже на том свете. О, мама, прости меня. Я вынула из ушей бриллиантовые серьги, мои любимые серьги-капли, прекрасные, как моя сестра. Расчесала ей волосы и снова поцеловала ее, слезы падали в воду и становились красными.
– Спи с ангелами, – прошептала я, в последний раз поцеловала Датч и распрямилась.
Следовало разбудить мужа.
– Что? – Он испуганно подскочил на кровати. – Что такое?
Я рассказала. Про нож, про шею, про рану, про красную воду. Я чувствовала, что схожу с ума, вот-вот – и уже не вернусь обратно.
– Я надела ей свои кольца, – сказала я. – И серьги.
– Зачем? О чем ты? – Он взял меня за плечи и потряс: – Серьги? Зачем?
– Мне надо бежать. Ты скажешь, что в ванне – это я. Она – это я. Скажешь? Что я обезумела от страха и предстоящей разлуки с семьей.
Он долго-долго смотрел на меня, затем оттолкнул, вскочил и кинулся в ванную. Вернулся он не скоро, в руках – большой саквояж Датч.
И принялся лихорадочно совать ее вещи в мой шкаф.
– Нет никаких доказательств, что вообще она когда-нибудь здесь была. – Лицо у него было бледное, серьезное. – Поторопись! Времени терять нельзя.
Оделась я в мгновение ока, быстро собрала чемодан, побросав в него первые попавшиеся платья, туфли и драгоценности. Вытащила из сейфа все деньги, какие имелись. Завернула банкноты в чулок.
– Куда ты поедешь?
– Сперва в Бостон.
– Хорошо. А потом?
– Не знаю. Канада? Лондон?
– Под каким именем?
– Не знаю…
– Тебя зовут миссис Макгинти, слышишь? Ты ирландка, медсестра.
– У меня нет документов.
– Будут. А теперь уходи.
– Нужна записка. Без нее нельзя.
Он вручил мне перо и бумагу:
– Напиши, что тебя довели до отчаяния эти псы, эти адовы псы.
Я принялась писать, кривые строчки скакали.
Эти церберы довели меня до полного, безысходного отчаяния. Мистер Комсток с подручными, мистер Грили и мистер Матселл со своей ложью и доктор Ганнинг, этот злобный и коварный святоша. Вы никогда не позаботились ни об одной женщине, вам нет дела до их несчастий, вы ненавидите женщин. Но ваши сестры и дочери, ваши жены и любовницы шли ко мне, я была их последней надеждой. И я давала им приют и уход. Я более не хочу иметь дело с вашим прогнившим насквозь законом, я не желаю зачахнуть в Томбс. Я не желаю, чтобы мою семью терзали на вашем процессе, который вы начнете уже нынче в Джефферсон-Маркет-Корт. Это будет не суд, а фарс. А потому прощайте, пусть моя смерть ляжет камнем на совесть моих обвинителей.
Подписано:
Миссис Энн М. Джонс,
1 апреля 1880
– Живее, живее, – поторапливал Чарли.
Я передала ему записку. Вся моя храбрость вдруг улетучилась.
– Я не могу уехать. Они никогда не поверят, что это я в ванне. Они арестуют тебя. И что ты будешь делать…
– Мы с Гретой присягнем, что в ванне – ты. Мы скажем, что последние дни ты была чрезвычайно подавлена, что постоянно говорила о смерти.
– Ты заплатишь ей?
– И ей, и коронеру, и кому только надо, можешь не сомневаться. А теперь исчезни. Через черный вход.
– Когда ты привезешь мне мою девочку? Когда сам приедешь?
Чарли притянул меня к себе:
– Когда закончится траур по моей покойной жене. Ноги у меня ослабели.
– Я приеду, – сказал он, подталкивая меня к двери. – И я буду заботиться о нашем невинном дитя, по милости Комстока и его псов оставшегося без матери. Эти исчадия ада затравили мою голубку.
Голубку… Слово целебным теплом растеклось во мне.
– Что ты ей скажешь?
– Еще не придумал.
– Ты не приедешь.
– Я приеду. Почему ты мне не веришь? Самое позднее через полгода. – Он сдавил мое лицо ладонями. – А теперь беги. Поторопись.
– А ее похороны…
– Чуть не забыл. – Он вытащил из кармана конверт с моим именем, написанным почерком Датч. – Это лежало на ее кровати. Но у тебя нет времени читать. Беги. Прочтешь потом.
– Поклянись мне могилой Датч, что ты приедешь. Поклянись.
– Клянусь. Иди же.
– Чарли? – простонала я.
– Экси, беги. Дом сейчас проснется. Тебе и минуты нельзя терять. – Он прижал меня к груди. – Верь мне, любовь моя. Верь.
Глава четвертая
Миссис Макгинти
Тьма была плотнее, чем креповая вуаль, под которой я прятала лицо, и все-таки я чувствовала на себе взгляды – так я выделялась, пусть улицы были еще и почти пусты. Под ногами хлюпала снежная жижа, я шла торопливо, насколько позволяли мои туфли. Шерстяная шаль Мэгги, которую я сдернула с крючка на черной лестнице, согревала меня, но мне уже не хватало моей котиковой муфты, забытой в суматохе. Я больше не была госпожой, леди, я снова была служанкой, спешащей невесть куда. Ветер щипал шею, ручки тяжелого саквояжа впивались в ладони, но это было ничто по сравнению с тоской, выкручивавшей мне внутренности. Я спотыкалась. Едва не падала. Перед глазами стояла картина – моя сестра, погруженная в красную жидкость. Горе и страх попеременно сжимали горло, но я все шла и шла. Ранние торговцы зажигали лампы над своими тележками, бродячие псы мелькали в проулках. Я вздрагивала от каждого громкого звука – мне чудилось, что меня хватают цепкие руки и волокут. Примут за гулящую девку, а то и вовсе кто-нибудь узнает. В этот час извозчика было не сыскать. Когда я наконец добралась до Лексингтон-авеню, вдали показался омнибус. Я кинулась к нему, впрыгнула внутрь, заплатила. Села на жесткую скамью меж пьяным мясником и цветочником с гнилыми зубами. Меня замутило. Через несколько минут я вышла у Центрального вокзала. Но дурнота не прошла. Меня тошнило всю долгую дорогу до Бостона.
Поезд, направляясь на север, миновал Гарлем и покатил по тоскливой пустоши вдоль реки – сплошные болота до самого Пэлхема. Жиденькое утреннее солнце осветило белесый ковыль и стаи черных птиц, поднявшиеся ввысь на расстоянии ружейного выстрела, словно кто швырнул в небо пригоршню гвоздей.
И с ними была сестра, парила в этом прозрачном небе. Наверняка от нее исходит сияние, как от ангела. Я вглядывалась в мельтешение птиц, но всякий раз, закрывая глаза, видела как наяву жуткую кровавую сцену. В конце концов я открыла письмо. Поезд уносил меня в неведомое, а я читала письмо сестры и плакала.