– Но почему? – спросила я. – Что он натворил?
– Да был с людьми, что семь недель назад напали на приют для цветных сирот.
– Вранье! Чарли не мог ни на кого напасть, он ведь сам приютский.
– Да нас целая толпа была, – пожал плечами Брикки. – По всему городу стучали кастрюлями, перекрывали улицы, не помнишь, что ли?
– Помню. Свора дворняг.
– А почему черномазые свободны от призыва, а мы – нет? Почему мы должны выкатывать по триста долларов на рыло, чтобы не забрили в армию, а сумерки и никербокеры[48] отлынивают? В этом приюте пряталась тьма цветных парней, ну мы и спалили их логово.
– Не может быть, – ужаснулась я.
– Да никто там не сгорел, детей няньки увели. – Брикки цыкнул зубом. – Но Джонс в том не участвовал. Фараоны сцапали его еще до того. Приняли за верховода.
– Так его там не было?
– Был. Сам признался. Заявил, что готовил материал для мистера Хориса Грили из «Трибун». Сказал фараонам, что записывал про мятежи на бумагу, чтобы потом опубликовать в газете. Неплохая отмазка – мол, писал отчет. Правда?
– Если он так говорит, значит, так и было.
– Ему только надо доказать это в суде. «Гералд» помогать ему не будет, так как он сказал, что пишет для «Трибун», а в «Трибе» никто про него знать не знает. А тем временем Брикки Гилпин – вот он, к вашим услугам. Глаз у него такой, что легко разглядит дырки в челюсти, где зубы выпали. На вашем месте, мисс, я бы просто пригласил меня на сэндвич с сыром и забыл про Чарли Джонса, потому как в кутузке он надолго, а потом его призовут в армию.
Я развернулась и быстро зашагала прочь от этого Гилпина.
– Даже сэндвичем за беспокойство не угостишь? – громко крикнул он мне вслед.
Будь у меня сэндвич, я бы его точно угостила. За радость, которую мне принесло его безрадостное известие. Только когда прошла несколько улиц, вести стали оседать во мне подобно золе. Чарли либо в тюрьме, либо на войне.
С тех пор полицейские, судьи, агитаторы, священники, благотворители не вызывали во мне ничего, кроме ярости, – это они отняли у меня того единственного человека, что знал мое настоящее имя. Я написала в тюрьму Томбс. Без толку. Ярость захлестывала меня, я грохотала кастрюлями, бранилась почем зря, пока миссис Броудер не объявила:
– Следи за собой, юная леди, а то быстро подыщем тебе замену.
По мне, так ее угрозам цена была грош. От Чарли по-прежнему не было вестей. Говорить о нем я могла только с Гретой, с которой мы постепенно сблизились. Обе мы варились в бульоне из злости и любви. Она влюбилась в своего «дорогушу» мистера Шеффера. Описывая его ухаживания и цветочные подношения, Грета заливалась краской. Мы развешивали во дворе белье, когда Грета заговорила о нем:
– Ах, я даше не могу ест. Я болна от люпоффь.
– Люпоффь никого не убивает, а вот то, что ей мешает, – убивает.
– Ой, я тебье уше говорийла, что твой парьен плохий, мошенник.
– Он не мошенник.
– Сама сказайл, он сидит в тьюрма? – ухмыльнулась Грета.
– Чарли выпустят. Он вернется ко мне, как только сможет.
– Только не шчитай дни.
Она выудила из-под выреза платья кружевной платочек:
– Мистер Шеффер подарийл.
– Он женится на тебе?
– Да, да. – Улыбка, словно шоколад, таяла у нее на губах.
Пожалуй, все к тому идет. «Дорогуша» дарил ей трюфели и мятные кремы, пока в один прекрасный день дело не закончилось нервным срывом. В октябре Грета в приступе отчаяния насквозь прокусила себе нижнюю губу, ее пухлый вишневый рот съехал набок, обнажив мелкие острые зубы.
– О, Энни, – Грета едва не плакала, – я больше не смогу его увидайт. Мы не сможем встречайся.
– Почему?
– Он уше шенат.
Глаза у нее были красные.
Всякая надежда растаяла без следа. Как и летнее тепло. Холодными ноябрьскими вечерами мы с Гретой выскальзывали из дома и погружались в безумную суматоху Бродвея.
В витринах магазинов сверкали роскошные драгоценности – в самый раз для нас. Желание вперемешку с презрением к самим себе переполняло нас. Дочери отверженных, одно-единственное платье и ни гроша на второе, не говоря уже об индийских муслинах, французском крепе, жакетах из шерсти ламы по шестьдесят долларов, юбках из эпонжа или пике по сто шестьдесят долларов, дневных платьях по двести, вечерних нарядах из швейцарского муслина и бархата, которые встанут вам во все триста. В витринах красовались модные наряды для игры в крокет, для верховой езды, для морских путешествий. Все это можно было сложить в сундук «Саратога» – размером с гроб. Для хранения шестидесяти платьев, как гласила этикетка.
Шестьдесят платьев. Без жалованья, без наследства я никогда не куплю себя хотя бы одно платье. Если я не мечтала о платье из кремового атласа, то перебирала обиды на судьбу. Я никогда не познаю ощущения от прикосновения этих мягких и блестящих тканей. Буду у кого-то на побегушках всю свою жизнь. И спать в чужой кухне буду всю свою жизнь. Одна.
Вот и осень на исходе, и миссис Броудер стали докучать боли в ногах – как никогда прежде.
– У меня воспаление лимфы, – утверждала она. – Старая барсучиха не поскачет вверх по лестнице ни ради любви, ни ради денег.
Миссис Эванс в то утро лежала в постели. В дверь звонили только пациенты доктора, но когда я открыла в очередной раз, на пороге стояла женщина. Губы ярко накрашены, под глазом синяк.
– У меня болит, – сообщила она.
– Где именно?
– Там, внизу, – ответила посетительница, не поднимая глаз. – Миссис Эванс дома?
Я пригласила ее пройти:
– Подождите здесь.
Миссис Эванс, вся в поту, лежала на диване и даже головы не повернула, когда я заговорила с ней.
– Осмотри ее ты, пожалуйста, – попросила она вяло.
– Я? Да как же я ее осмотрю? Я и не умею вовсе.
Моя наставница вздохнула, с трудом поднялась, руки у нее ходуном ходили. На носу повисла большая капля, которую она вытерла своим крошечным носовым платочком.
В клинике миссис Эванс оценила состояние пациентки.
Беатрис Кинсли, кожа как персик, сильные ноги, вздувшуюся диафрагму отчетливо видно даже под одеждой. У Беатрис глаза испуганной лошади. Миссис Эванс расспросила ее про месячный цикл. Велела снять белье.
– Боль не сильная, – сказала Беатрис.
– Слабые боли имеют тенденцию обращаться в сильные, – отрезала миссис Эванс.
После недолгих уговоров Беатрис согласилась раздеться. Вся шея у нее была в синяках. Похожих на следы от пальцев.
– Подойди сюда, Энни, – обратилась ко мне миссис Эванс, – проведем с тобой занятие.
Она объяснила пациентке, что я – ее ассистент, и велела осмотреть ее колени. Затем, к моему ужасу, взяла мою ладонь и положила ее на живот больной, провела ею вверх, к груди, и в каком-то месте вжала пальцы в тело.
– Дно здесь, чувствуешь подъем?
Я нащупала круглое уплотнение под ребрами, наставница показала, как измерить его.
– Спокойнее, мисс Кинсли, – пробормотала она, – мы просто проверяем ваше состояние.
И, не обращая внимания на мое смущение, она взяла меня за другую руку, оттянула большой палец и протащила под юбкой пациентки прямиком к вагине – непринужденно, словно мы с ней совершали приятную воскресную прогулку. Я тщательно исследовала пальцем окрестности, стараясь не глядеть на пациентку. И вздрогнула, когда она вдруг ойкнула. А в следующий миг ойкнула сама: моя ладонь легла на лобок. Какое странное ощущение, знакомое и вместе с тем чужое.
Следуя распоряжениям наставницы, я ждала, когда дверь приоткроется и втянет мою руку в сокровенности. После чего вытащила ладонь, пальцы были в крови. Я побледнела. Но миссис Эванс тут же поспешила уверить, что причина вполне естественная и я тут совсем ни при чем. Для нее это был просто урок, женская плоть для нее обыденна, вроде начинки в фаршированной курице. Она вытерла руки о полотенце, я проделала то же самое. Не зная, куда глаза девать.