28 июня в 14 часов 6685 сабель Жлобы при 115 пулеметах и 24 орудиях стремительным ударом прорвали фронт противника и двинулись в его тыл. Врангель же подтянул резервы, завязал на рубеже речки Юшанлы изматывающие бои и замкнул кольцо окружения. Еще не зная о случившемся, Жлоба приказал 1-й кавдивизии продолжать наступление с захватом переправ на реке Молочной, а 2-й Блиновской ваять Мелитополь. С рассветом 3 июля блиновцы кинулись на вражескую конницу, смяли, понесли... готовы были переломить весь ход сражения — увы, над степью в это время поднялись эскадрильи белых аэропланов. Началось еще невиданное избиение конницы с воздуха в голой, освещенной солнцем степи...
Броневики Врангеля ворвались в колонию Лихтенфельд, где был штаб всей ударной группы, сильным пулеметным огнем погнали остатки штабного резерва в северо-западном направлении, к Большому Токмачу. Но здесь жлобинцы попали под шквальный огонь бронепоездов и в полном беспорядке покатились на юг. Жлоба потерял управление когда-то непобедимой конницей...
Была потеряна вся материальная часть, из окружения вышла едва ли четверть первоначального состава группы.
Следственная комиссия под председательством члена РВС фронта Берзина установила, что отдельных злостных виновников этого тяжелого провала не было, и это соответствовало действительности. Наряду с тем в докладе комиссии отмечалось, что «ворвавшись в тыл противника, начальники всех степеней, начиная с высших, проявили небрежность в деле разведки, охранения и связи, что можно объяснить лишь недостаточным пониманием боевой обстановки. Никто их трех начдивов не проявил свойственного кавалеристу хладнокровия, твердости воли...»
Остатки частей отвели в тыл, на станцию Волноваха. Жлобу понизили в должности, начдив-2 Иван Рожков возвращен на прежнее место. Но Врангель не отступал, война только еще разгоралась.
16 июля 1920 года приказом № 1307 штаб Юго-Западного фронта положил начало формированию 2-й Конной армии РСФСР. Командующим армией временно назначался бывший начдив-4 Ока Городовиков. Членами РВС — комиссар штаба фронта Макошин и член РВС 1-й Конной Щаденко.
Старый конник Григории Осетров, воевавший с. прошлой осени во 2-й Горской бригаде Фомы Текучева, во 2-м сводном, плакал, перебинтовывая холку и грудь своего израненного коня. Конь-то был родной, из дому, понимавший всякий знак хозяина, не один раз спасавший в бою. Но от аэропланов проклятых никакого спасения не было, погибла большая часть эскадрона, сам Григорий контужен, а коня изрешетило мелкими осколками бомб...
Влажный, выстиранный бинт из старой, разорванной на полосы простыни гладко ложился по окружности конской груди. Но грудь играла от боли желваками, вздрагивала, конь беспокойно сучил передними ногами, устало и гневно отфыркивался. Осетров то поднимался к лошадиной холке, то становился на колени — так неудачно прошел один из осколков по левой передней лопатке его Чалого, что пришлось выплетать из бинтов целую шлейку. Руки казака дрожали, конь прихватывал мягкими, бархатными губами то локоть, то обшлаг хозяйской гимнастерки, упрашивал тихим фырканьем бинтовать осторожнее: рана загнаивалась и болела. Осетров плакал.
Чистили и приводили в порядок сбрую у длинной коновязи на открытом подворье, волокли свежее, привядшее сено из ближней кучи, отдыхали. Мало осталось бойцов, говорить не хотелось, переводили молча табак.
— Чего ты над ним нюни распускаешь! — грубо и зло сказал молодой боец с курносым, рязанским лицом и веселыми конопинами вокруг широких ноздрей, лежавший ближе других. — Вон 15-я Инзенская, слышно, в эти места отодвинулась, вся как есть из татаров. Отведи на мясо, командир другого коня даст!
Никто не засмеялся, хотя сидели и лежали па подсохшей травке тут побольше десятка красноармейцев. Шутка была неуместная. Осетров перестал хлюпать мокрым носом, затянул узел на конской холке и лишь после этого обернулся к курносому. В глазах старого служаки не было гнева, а так, одно мертвое презрение. Только рукой махнул:
— Тебе бы, Комлев, в антилерии забавляться, души в тебе, видать, никогда не было! Да знаешь ты, кужонок пластунскый, что такое для казака — конь? У меня он, может, всего как второй, аж с той, германской, службы, из огня выносил! Как пошли с Мироновым за эти Советы, так и досе, без всякой смены, и сберегал он меня, я его, а теперя вот... Дай-ка закурить!
У весельчака Комлева, ясное дело, табачку не было, кисет с другой стороны протянул кубанец Павло Назаренко, хваткий политбоец в серой кубанке набекрень. Такая сборная бригада была у Текучева: по всему маршруту сводного корпуса — от самого Камышина до Екатеринодара, а теперь и по Таврии, подбирали выздоравливающих конников по госпиталям и сборным пунктам, невзирая на прошлую принадлежность к другим частям. Были тут из разных полков и дивизий донцы, ставропольские хохлы, бывшие драгуны из кацапов, ну и само собой кубанские казаки. Осетров присел на травку по-калмыцки, скрестив ноги, и заговорил между глубоких, крепких затяжек:
— Слухай, Комлев, про первого свово коня, Соколка, расскажу зараз! Ты боец молодой, дури в тебе полно, может, и перевеешь ее, сдует ветерком-то... Да. Дело ишо на германской было. Конь тот был родимый тоже, отцовский, с каким на действительную призывался, жена моя Ксения Федоровна выводила мне его за ворота и стремя придерживала рукой...
Осетров гудел утробным баском, пересиливая в себе что-то. Видно, что волнение еще загодя перехватывало ему горло. Не один конь Соколок, видать, душу теребил, если начинался такой широкий запев около того коня... Жена в бой провожала, в белом платочке, ситцевой кофтенке горошком, а волосы в тугой корзинке собраны, голову ажник оттягивают назад, э-э, да что вспоминать!..
— Вот ходили мы с им в атаки, рубились, пикой оборонялись, а где и тикали, нигде не подводили. Только, бывало, махнет хвостом — через любой, братцы мои, барьер! В атаке без поводьев делал нужный вольт — по моим коленям чуял, чего мне надо. С мадьярами, бывалоч, лучше не сходясь на шашки! У них — палаши, и ездют, надо сказать, не то, что ты, Комлев, посадка другая, не «кобель на плетне»! Ты не обижайся, эт к слову!.. Да. Так вот поперли нас от Карпат, значит, после атаки... Начали глушить и шрапнелью, и разрывным в хвост и в гриву, не хуже, как нынче, на этой трижды проклятой Юшанле! Скачем... Раньше-то, когда надо, бывало, крикнешь: «Соколок, ложись!» — он брык, и шею вытянул! А тут только трава тарахтит по копытам и стременам, давай бог ноги! И слышу — заковылял, стал мой конек! И что же, братцы вы мои... Соскочил, глядь, а у пего правую переднюю начисто срезало ниже колена...
Осетров равнодушной как бы рукой провел над краем голенища, где у коня срезало ногу.
— Видно, осколок от стакана самого, от днища... Ну, конь трясется от боли и от страха и, не поверите, братцы, так тихо, по-детски кричит слезьми... И обратно — стонет, как человек!
Бойцы, сидевшие вокруг Осетрова и Назаренко, примолкли, слушали рассказ старого конника, потупясь. Каждый понимал все: конь дли них — родной брат, а может, и роднее.
Этакая беда обрушилась на всадника, всю душу может перевернуть такая жаль!
— Н-ну, чего же, братцы мои... Обнимаю, значит, его за шею, целовать стал в мокрые глаза, пристрелить не могу, а думаю: застукают нас и пропали обое! И шрапнель кругом брызгает, хуторные скачут мимо, шумят одно: мол, спасайся, Гришка! Подскакивает урядник Попов, у него заводной конь... «Садись, мать твою!» — орет. Австрияки близко, мол! Ну, переседлал я, скачем. Догоняем своих, атака начала уж слабнуть, наши тут приглядели чужие окопчики, становятся в оборону. Едем с урядником тихо, шажком, слышу — топот. Оглянулся, братцы мои, и не верю своим глазам: Соколок-то нагоняет, скачет на трех ногах, как собака верная... А уж качается без силы, потому как кровь-то из ноги...
Осетров только рукой махнул, и опять полились у старого слезы.
— Я-то ему замотал тряпками ногу, дык ведь чего тряпки, когда там белая кость торчит, а кровища — фонтаном! И глядит на меня мокрыми глазами: «Умираю, хозяин!..» Эх ты, жизня наша военная, черт бы ее взял за так али бесплатно — отдал бы не ладясь!.. — и откинул высосанную до дна цигарку через плечо.